Воспоминания
Шрифт:
Вообще путешествия — не бог весть какая радость для певца. Во время этих первых заграничных гастролей, которыми начались мои бесчисленные поездки по городам четырех континентов, я раз и навсегда уяснил себе, что в каждом городе за границей есть только три места, с которыми волей-неволей приходится познакомиться, — это вокзал, гостиница, в которой останавливаешься, и театр. Ведь все, абсолютно все время расписано по минутам. И даже если я не был занят вечером в спектакле, то готовил свою партию, полоскал горло, подписывал автографы, ездил на торжественную встречу с соотечественниками или давал интервью представителям прессы. Очень редко у меня находилось время (и еще реже бывало душевное спокойствие, которое тоже необходимо для этого), чтобы я мог узнать и осмотреть город, познакомиться со страной. Так бывало почти всегда — многочисленные поездки
Между тем об Испании я узнал все же немало интересного и сделал, в частности, необычайное открытие — испанцы такие восторженные и фанатичные поклонники оперы, что итальянцы не идут ни в какое сравнение с ними. Я никогда не видел корриды, но думаю, что пылкое волнение оперной публики — я бы сказал, нечто вроде коллективной истерики — можно сравнить, должно быть, только с волнением толпы, окружающей арену.
Мне запомнились некоторые подробности пребывания в Мадриде. Публика обычно адресовала там свои восторги не в мой адрес. Она выражала свою признательность двум другим тенорам — Гайяру и Мазини [18] . У каждого были свои поклонники, и каждая группировка считала своего любимца единственным достойным исполнителем партии Фауста в «Мефистофеле», на которую я, начинающий юнец, вообще не имел права претендовать.
18
Юлиан Гайяр (1844-1890) многие годы считался лучшим драматическим тенором в Европе; Анджело Мазини (1844-1926) — лучшим лирико-драматическим тенором. Оба неоднократно выступали в России.
Испанская критика разделяла мнение публики, хотя и в более сдержанных выражениях; в лучшем случае, она относилась ко мне снисходительно.
«Обладает хорошей техникой, поет действительно хорошо, — писала «Эль Либераль». — Если усердно поработает, может надеяться на карьеру и на успех». «Голос слабый, но приятный, — писала «Эспанья нуова». — Он мог бы выбрать что-либо более подходящее для своего голоса и не появляться перед испанской публикой в такой знаменитой опере, как «Мефистофель». Его исполнение в III акте не сравнимо с исполнением Гайяра, в то время как в начальной сцене он, безусловно, хуже Мазини».
Более милостиво отнеслись ко мне в Барселоне, где я пел в «Джоконде» и «Мефистофеле». У меня там не было, как выяснилось, сильных соперников в партии Энцо, так что публика могла аплодировать сколько угодно, и критикам ничто не мешало петь дифирамбы. Когда пришло время возвращаться в Италию, то выяснилось, что у меня тоже есть своя небольшая партия поклонников. Однажды они устроили демонстрацию в мою честь, пока стояли в очереди за билетами на галерку. В ход пошли кулаки, пришлось вмешаться полиции. Так что мои спектакли в Испании в конце концов тоже оказались успешными.
ГЛАВА XIX
Все, что я делал до конца 1917 года, после возвращения из Испании, было так или иначе связано с Пьетро Масканьи. Я пополнил свой репертуар операми «Ирис» и «Жаворонок», с которыми ездил в длительное турне по всей Италии. Затем я пел в Неаполе на юбилейном спектакле по случаю двадцатипятилетия «Сельской чести».
«Ирис», в которой мне довелось петь во время непродолжительного (до конца апреля) сезона в театре «Кьярелла» в Турине, написана в несколько надуманной и изощренной манере. Первый раз она была поставлена в театре «Костанци» в Риме осенью 1899 года. И хотя действие оперы происходит в Испании, по стилю и настроению она, разумеется, чисто итальянская. Псевдофилософская тема оперы со всей своей причудливой символикой нисколько не отвечала вулканическому темпераменту Масканьи. В опере есть какая-то претензия на «философствование», хотя Масканьи никогда не мог написать ни одной рассудочной оперы. Он писал всегда очень легко, свободно, как пишут письма, — без поправок. В «Ирисе» есть великолепный «Гимн солнцу», который открывает и завершает оперу,
Опера «Жаворонок» была новой работой Масканьи. Он написал ее за год до этого сезона и замышлял, по его словам, как послание любви и мира потрясенному войной человечеству. Тональности оперы свежие, ясные и идиллические, и вся она — созвездие прекраснейших мелодий. Мне думается, что опера не заслуживает забвения, как это, кажется, случилось с ней.
Первое представление «Жаворонка» состоялось 2 мая 1917 года в театре «Костанци» в Риме. Заглавную партию пела Розина Сторкьо. Дирижировал сам Масканьи. Несмотря на теплый прием, который встретила опера, Масканьи не был доволен спектаклем. Хор мальчиков — деликатная, но трудная сцена — был недостаточно хорошо отрепетирован. Выявились и другие недостатки. И Масканьи обрадовался, когда представилась возможность снова поставить «Жаворонка», да еще в его родном городе Ливорно. На этот раз пели: сопрано Бьянка Беллинчони-Станьо, баритон Джузеппе Ното, бас Леоне Паче. Партию художника Фламмена поручили мне. Это был действительно великолепный спектакль. Ливорнская публика, и так уже предрасположенная к Масканьи — она гордилась своим земляком, — встретила его восторженно. В августе 1917 года мы дали девять представлений «Жаворонка» и несколько спектаклей «Манон». Осенью поехали с «Манон» во Флоренцию и другие города Центральной и Южной Италии и закончили турне в Риме 26 декабря открытием сезона в театре «Костанци».
Должен сказать, что у меня сохранились самые приятные воспоминания об этом августе, проведенном в Ливорно, хотя такое замечание может сойти и за величайшую бестактность: вправе ли я был так наслаждаться жизнью и радоваться чему-то в тот момент, когда так печально складывались события на фронте и страшная эпидемия гриппа («испанки») свирепствовала в Европе, в частности, и в Италии? Но у меня в то время было удивительно беззаботное настроение, какое бывает только во время каникул. Может быть, это объясняется восторженным приемом, который оказывала нам не только публика, но и все ливорнские жители; может быть, потому, что до этого я долгое время очень много и непрерывно работал, а может, просто прорвалась наружу и искала выхода свойственная молодости жизнерадостность.
Как бы там ни было, мне вдруг безумно захотелось перестать быть певцом, даже знаменитым, захотелось почувствовать себя кем-то другим. Я не мог больше целыми днями сдерживать свою энергию и беречь силы для того, чтобы растратить их вечером за три-четыре часа во время спектакля. Мне надоело полоскать горло, соблюдать диету и спать положенное после обеда время. Мне нужно было развлечься. И тогда вместе с баритоном Ното и некоторыми другими певцами из нашей труппы мы завели дружбу с рыбаками. Они брали нас с собой, когда выходили в море на баркасах ловить полипов и омбрин (это маленькая рыба с белым мясом; мне кажется, она водится только в Средиземном море).
Полипов мы ловили днем, а омбрин ночью. Техника в обоих случаях была совершенно разная. За полипами мы выходили в открытое море, в места, где было метров восемь-десять глубины. С помощью ведра со стеклянным донцем мы рассматривали сквозь прозрачную воду дно моря. Рыбаки умели сразу же распознать те рифы и камни, за которыми обычно прячутся полипы. Зятем мы привязывали к удилищу маленького краба и отпускали его на дно. Жадный полип вылезал из своего убежища и хватал краба щупальцами. Оставалось только вытащить его наверх с помощью удилища.
За омбринами мы отправлялись обычно ночью. Уходили довольно далеко от берега и затем с каждого баркаса нашей маленькой флотилии опускали на темную воду пять-шесть небольших — вроде детских — корабликов-поплавков. От поплавков в воду уходили веревочки, на концах которых крепилась приманка. Мы держали веревочки, идущие от поплавков, в руках, и всякий раз, когда какая-нибудь из них дергалась, было ясно, что рыба клюнула. Мы спокойно сидели в своих лодках и ждали, пока на всех или почти всех веревочках оказывалась добыча. Море и небо вокруг нас были черными, как бархат, и мы с изумлением смотрели на сотни фосфоресцирующих рыбок, которые выскакивали из воды и метались по поверхности.