Восстание мизантропов
Шрифт:
— Будь же проклято время и мир, наполненные ненавистью, злобой и орудиями убийства. Систематика и морфология убийства. Системой наиболее удобного и принятого подавляющим большинством убийства определяется форма правления страны. Глупо говорить: «Англия парламентская монархия» — надо говорить: «Англия — абсолютизм виселицы, Франция — сатрапия гильотины, Соединенные Штаты — тирания электрокуции» — и так далее в том же роде. Здравый смысл уничтожен Лоренцом. Радиоэлектрон уносится по гиперболической ветви. В этой буре горя, проклятий и жалоб….
— Я пойду, — спокойно произнес Высокий, замахиваясь пальто.
— Идем, — ответил другой.
Аня осталась, напряженно глядя в распаренные дали. Ясно было, что это занятие ей
Но он не глядел на нее. Выл себе, да выл. Я-да я. Мне-да мне и проч.
— ….как заливается и плачет мое маленькое, малюсенькое горьице. Оно несоизмеримо, оно иррационально, оно не может наконец быть корнем никакого уравнения, а, стало быть, оно трансцедентно, а потому можно полагать, непознаваемо. Это открытие теофанично по существу. Впрочем это не относится….
— Что это ты говоришь?
— Сейчас, подожди чуточку. Так значит…. А я — головастик, паучиная бородавка: не человек. Раз, когда я упал, застигнутый тем, чего не хотел бы никому рассказывать — или лучше всем, всем — поделиться…. и слезы мои мешались с долгим плачем счастливого дождя — чортова мельница сороконожьей злобы расковыряла мой мозг с истинно обезьяньим любопытством….
— Алеша….
— Подожди. — Будьте же прокляты ярость и злоба, качающие землю от полюса до полюса. О, славный добряк Котопахи, съевший однажды 40 тысяч человек за один присест, чудак, простак, добродетельный отец, где же тебе, добродушный великанище, лопавшийся базальтом, равняться с заводами и установками по массовому и циклическому убийству. Там бьют, бьют, бьют года и века….
— Ну слушай. Ну что то говоришь!
— ….И я в этой буре, раздрызганном по небу море крови — я теряю, теряю единственное, маленькое, крохотное, как мышонок, счастьице, — один синенький листик…. вот и все. Ну что ж, такому бедняку, как я — это все: весь мир в этих чертах и словах: я только человек, не более того.
Она сидела тихо. Опустив голову, на него не смотрела.
IX
— Ну рассказывайте же, — воскликнул Крейслер, — чтобы и я мог пореветь вместе с вами.
Четырехпроцентный находился в глубочайшей депрессии. Влезши в свою каморку, он осел на кровать и продолжал жевать свою желчь и свой вой. Что делалось в этой жалкой и пустой голове, — обладай автор сего любопытного эпизода инициалами Байрона, фонарем Диогена, шляпой Боливара, бессонницей Корбьера и почерком Эредиа — и тогда бы он должен был воскликнуть: «Увольте — не могу описать».
Будучи приставлен к своему персонажу, как судебный пристав приставлен к иным персонажам, не соразмеряющим своих поглотительных способностей с оформляющими, однако, все же он должен попытаться. День сиял тем же страстным блеском и тишь улички, еле прописанной по краям веронезом и зеленым лаком хилых, но блестящих травинок, — во образе чуть замолкающего ветра входила в комнату, шевеля отставшие обои. Была до чрезвычайности умилительна эта небрезгливость ветра: он не обижался, что в комнате грязища и мерзостыня, что там на «Вестнике Европы» за май истекшего года покоились три окурочка, одни из коих прожег красную обложку, на окурочках лежала книжка по пчеловодству, на ней бумажка и на оной хвост сельдя, сверху потерянный уже с неделю носовой платок и в дальнейшей последовательности: перочинный нож, замызганный хлебом, паспорт, «нивский» Фет, развернутый пополам, корка, другая, лист бумаги с неконченной диаграммой, а сверху сомнительного свойства полотенце. Ветер весело дул, и не попадал себе в ус. Прохладою ходил он по комнате и трогал шелковыми руками то и то. С его точки зрения все заслуживало ласки. Аня уселась. Какая то книжка развернулась — все равно.
Четырехпроцентный продолжал:
— Ну что все эти жадные и холодно сластолюбивые руки, играющие моей жизнью, что эти злые взгляды, яростные губы — бежать, бежать! Разве мне жить в этих тяжелых озерах, пронизанных тенями будущего тления, — и так теряю я единственное счастье, которое….
— Слушай: знаешь, что кажется…. ты вот это все говоришь точно по книжке.
Он с досадой отмахнулся:
— Ну и не слушай. Не все ль тебе равно.
Тут он поглядел на нее с недоверием. Мало ли, что она там рассказывает. Понятное дело, она хитрит, а самое важное скрывает. Правда, неизвестно было, что это такое за «самое важное», но привычка швыряться невыясненными ощущениями тащила далее. Назревало решение: «мерзавка». Однако полная изоляция пугала нашего героя. Чорт его знает…. и пр. Изоляция хороша для столпников, которым не дают спать лавры Лотовой жены. И: «я ей не завидую в конце концов». Человек животное коллективное, да и не в этом дело….
— Юношей бродил я там — осенними днями — с ящиком пастели и этюдником в руках, так горячо впивался в долгие железно-дорожные пути и их серые заборы, насыпи и сизые ранней весны небеса, когда только что жухло высохли крыши. Яркий бакан товарных вагонов, трамвайный вагон, только что приехавший с завода и отдыхающий па запасе вместе с ледниками и иными специальными вагонами загадочной и точной конструкции. И вот — и вот — эти желтые листы….
Она вздохнула, по терпела.
Хозяева домишки праздновали нечто. Из соседних комнат горячий и душный запах попойки разливался далее: вис в воздухе табак, какой-то — не дай Бог — фиксатуар, водка, селедка, лук, уксус, просто чад непросветный — не хватало для полноты этого ароматического оркестра сернистого водорода и какодила, тогда бы все было в порядке. Празднество отмечалось усиленным потреблением неперевариваемых веществ — туда им и дорога. Стукалась чья то голова с чрезвычайно правильными интервалами о перегородку. А тут еще вой… фу, — полагала девочка: — а уйти жалко, хотя все это он совершенно зря.
— Ну вот, пожалуйста: сойду с ума и обязательно. Путаница, ничего не разберешь, противно и проч.
— По порядку: деньги — их нет; та… вот эта ты не знаешь.
— Бог с ней; я уж совсем старый, много ли трепаться здесь осталось, страшна ли смерть, когда очень устанешь — все равно; во сне видел извержение вулкана, красиво и жутко — какая-нибудь дрянь случится, хотя глупо верить, а осторожность не поможет…. и еще много, много, без конца: надоело. Жизнь кусается и наказывает (а за что — не поймешь) — ты вертись. Устал вертеться. И скучно.
— Ну что же делать?
— Так родится время в грохоте труда, оледенелых глазах и погибающих от усталости. Рожайте время, — обломанные ногти, окровавленные пальцы.
— Но клин клином! Уничтожайте уничтожателей: — знаете ли вы, как варятся щи из топора, вот мы вас обучим этой божественной химии, ибо нет на свете более благородного занятия, чем указанное топороварение. Мы вас обманем с такой детской простотой, что сам чорт будет нам завидовать. Мы преобразуем формулу вашего существования: — а вы будете думать, что мы вам составили новую, — вот оно в чем дело то…. Это чудное время будет называться: восстание мизантропов, — вот как.
Она подошла к нему. Наклонилась к нему проницательными и далекими глазами, погладила по волосам, — он неожиданно чуть не до слез смутился — серьезностью и сосредоточенностью мимолетной ласки. Подумал осторожно, боясь что-нибудь обидеть у себя: — «надобно искать в человеке, где у него это начинается…». «Этим» хотел назвать то, что просторечие именует душой. Путался невероятию, сидел перед ней на кровати и удивлялся. Собственные жесты оказывались мелкими и грубыми. Рассказать другому — не расскажешь, ей сказать — пожалуй, лучше не надо. Она застесняется, а еще хуже — обидится, подумает — «идеализация», а это, как известно, операция самого невыносимого свойства.