Воздыхание окованных. Русская сага
Шрифт:
Как насчет делянки, господа философы?
Человеку непременно нужно отгородиться и загородиться. Но кто скажет, почему и от чего и от кого? От диких зверей и враждебного мира? Но в этом ли секрет сладости отеческого «дыма»?
Не потому ли так мил человеку его угол и его очаг и малый свет от него, что именно в этом ограниченном мире ему удобнее уйти в себя, в свои душевные глубины: сначала в какую-то чуть ли не бывшую прапамять, потом в реальность, а потом, содрогаясь как всегда от реальности, увиденной словно страшную Изергиль в дезабилье, и спасаясь бегством от нее, — а потом и в то, чему имени он еще не знает… Amor fati? влечение к смерти?
…Первые несколько семян пшеницы — из них вырастет делянка, потом поле, и, в конце концов, твой хлеб… Дикая коза даст молоко, попугай явит речь — и улыбнется тебе мир, способный еще отзываться на человеческой взгляд любви и сострадания. Сколько раз это было проверено на птицах — они слышат, когда о них говорят: «ты моя милая, моя ласточка, ты маленькая моя…»… Я голублю ее, а она поворачивает головку и глазки ее осмысленные, выжидающие, прислушивающиеся — говорят со мной. «Всякое дыхание да хвалит Господа», — пою я ей, и она слушает, и мы вместе ликуем, чувствую, что и между нами двумя — столь разными, — присутствует и Некто Третий…
Мир крохотный и безграничный… Твой любимый угол, твой «огород», и вольные пространства, в которые рвется, которых жаждает твой парус… Кто изъяснит сию антиномию…
…Как хорошо сидеть за своим письменным столом под старой зеленой керосиновой лампой, зная, что тебе никто не помешает, но при этом ты и не один, — за стеной верные сестрицы, старая няня, вокруг тихая старинная и, кажется, вечная допожарная Москва и нету еще, нету даже в зачатках ни «нежной поступи надвьюжной», ни «снежной россыпи жемчужной», ни ветра — «на всем Божьем свете», ни «злобы, грустной злобы», что «кипит в груди»…
Почерк твой совсем неразборчив — сбиваются формулы, летят и толпятся, налетают друг на друга — но какая же сладость, какая оторопь и волнение крови, когда вдруг оживают написанные тобою знаки, начинают приветно светиться тебе новыми смыслами, открываться тебе, вспыхивать, пульсировать, — словно скрытое в них и тобою теперь открытое (угаданное) и раньше всегда принадлежало только тебе одному; когда внезапно начинает звучать, греметь на всю вселенную для тебя тобою же и написанное, да так, что сам ты вот уже слезами готов облиться и уже не над вымыслом, а над сердцем своим, высказавшем себя, — что и кто может заместить человеку эти дивные минуты? Любовь? Успех? Ничто земное здесь никогда не заменит человеку счастья выпущенной на великие пространства вселенной живой крови его человеческого сердца, которое он должен всегда отдавать, чтобы жить.
Отдавать, отдавать, отдавать…
Преступник тот, кто отворачивается от даров любви, не хочет принимать их из-за своей гордости и скудости души, скручивает кулачки и прячет ручки за спиной. Только бы не принять дара, — а вдруг с ним на тебя перейдут чужие грехи, а вдруг обо мне подумают, что я чего-то не имею? А вдруг?.. Как та усердная прихожанка, которой в дар протянули старинное Евангелие, а она мгновенно припрятала свои ручки, не ведая в своем усердии главного, что п р и н я т ь дар — есть еще более великий и совершенный д а р, чем самое дарение. «Сотворите любовь, — говорили древние отцы, — примите дар».
…Человек не берет, но вселенная твой дар принимает, — слышишь? Вот отзывается она тебе эхом пространств: значит, твоя частотка попала в резонанс, и у тебя ненароком сказалось то, что мог и хотел в ту секунду воспринять от
В твоей ли власти были эти минуты или ты в их?
* * *
Фотографии и коллаж Екатерины Кожуховой.
…Конечно, образы родных стен и уюта отчего дома, как укрытия и убежища от ветров вселенной — читай, «от смерти», — нам гораздо ближе образов ничьих свободных продувных пространств. Осенних расклизлых русских дорог посреди русских заброшенных пустынь, бывших когда-то любовно ухоженными полями, посреди бесконечных порубок, хаотически заросших бородавками бездарных кустарников, но не лесом, не благородным лесом! — посреди лесов, превратившихся в буреломы, в которых присутствие человека распознается лишь на опушках наличием растерзанных помоек …
Достоин ли современный человек уюта, который так старательно для себя самого созидает, или нынче как раз и подошло время скитальчества и странничества — как внешнего, так и внутреннего, — как бы выспросить о том у Господа?.. Но таков крест падшего человечества, что свободен он жить и продвигаться до конца жизни лишь на ощупь, обдирая колена и руки, и лица, и надрывая сердца, и только лишь праведная истовость и искренность поиска Божиего вознаграждается от Господа подсказками. Тому, кто не слушает и не слушается, зачем ему и говорить?
…А тогда — во времена Машенькиного хозяйствования, во времена благословенные — семидесятые и восьмидесятые годы XIX русского века действительно царил этот особенный уют в таких семьях, как Жуковские — и в Орехове, конечно, и в Москве, хотя своего дома и не имели, а снимали подолгу, редко меняя квартиры от хозяев. Уют жизни держался на столпах невидимых — на душевных опорах и сводах, на сердечных излучениях людей и всего строя их взаимоотношений.
Этот строй созидался столетиями жизни в стихии Православия: в постоянном помятовании «милости, а не жертвы» ("пойдите, научитесь, что значит: милости хочу, а не жертвы" (Матф.9:13); «…Милости хочу, а не жертвы, и Боговедения более, нежели всесожжений» (Ос.6:6)), в сострадании грешнику, в покаянном настрое сокрушенного сердца, в часто неощутимом и бессознательном, но живом и действенном Страхе Божием, сочетавшем все вместе в некое нерушимое единство. Страх Божий созидал души и эти дивные отношения между людьми, потому они и излучали тепло. А это тепло и создавало атмосферу уюта, чувство защищенности жизни. На этой почве вырастали и понятия о чести, о достойном и недостойном поведении; — иными словами, мол работать и работал закон «сигнальной наследственности».
Была и бедность, — кто поспорит, — но вовсе не столь часто она доводила человека до скотства, до которого, к примеру, может опуститься современный обомжевший (и не только обомжевший) человек. Было уродство, но ему имя было дано народом соответствующее: безобразие, бесчинство, — то есть уродство лишало человека образа Божия и чина своего в этой жизни, превращало в недочеловека… И отношение народа само уже было оградой и пределом распространения этих бесчинств и скотств: важно то, как писал Достоевский, что почитает народ за идеал.