Воздыхание окованных. Русская сага
Шрифт:
«Здравствуй милая, дорогая Мари! Искренно, от всей души благодарю тебя за весточку, она меня чрезвычайно обрадовала, так что я прочитывал ее несколько раз с постоянным наслаждением… Очень радует, что здоровье твое хорошо и что ты всегда проводишь время хорошо и с пользой.
Но вот что: драгоценная моя Мари, меня не радует, мучит и заставляет часто грустно задумываться, — это твое положение, которому причиной я, насколько можно разобрать и вывести из твоих же действий разговоров и писем. Я причина твоего несчастия, грустной жизни… Но Боже, помоги мне все разъяснить ей, что я не виноват в такого рода обстоятельствах, этому Бог свидетель… Не говорил ли я тебе и в твоем же доме, что я не могу достигнуть этого счастия, что мой папа не дозволяет этого совершить и еще по очень многим уважительным причинам, которые тебе должно знать очень хорошо, так как у нас были относительно много раз
Так для чего же ты хочешь сделать меня виновником твоей одинокой грустной жизни, твоего несчастия? Разве только потому, что я сочувствую тебе, люблю тебя как брат, друг, да еще и больше того? Но я всегда поступал честно, благородно, по чувствам порядочного человека, чтобы ты не беспокоила сердечка своего. Я всегда говорил тебе и писал как друг как брат, а ты действовала всегда сердцем своим иначе. Мари, я не виноват.
У меня есть к тебе покорнейшая просьба, она заключается в следующем, напиши мне, что ты отменяешь свою обвинительную резолюцию и что ты дашь слово, если это возможно и тебе сделает предложение порядочный человек, то ты выйдешь за него. Если ты этого не сделаешь, то ты увидишь, что я сделаю над собой.
Милая Мари, прошу от всей души меня извинить, если письмо тебе не понравится и обеспокоит.
Не сердись, ангел мой… Итак, дружок, прошу тебя, напиши мне поскорее еще на Воды. Я здесь пробуду до 1 или 5 августа, по выздоровлении я, может быть, отправлюсь в Вену… Папа и мой управлющий пишут мне, что дела мои идут хорошо. Здоровье мое улучшается. Скука здесь отменная. Товарищей и хорошего ничего нет.
Прощай, целую твою прелестную ручку и остаюсь искренним и верным другом твоим.
Н. Жуковский».
На письмах Мари и Николая Степановича нет дат. Но судя по тому, что упоминается мальчик Саша, которого взяли в Орехово, чтобы маленькой сестре Марии Егоровны — Верочке не было одиноко, письма эти можно датировать примерно 1867-68 годами. Маше в то время было уже около 27–28 лет…
Кстати, это мальчик Саша Завадский, которого Веренок дразнила «адским Завадским», потому что он живьем, не пользуясь эфиром, накалывал бабочек в свою коллекцию, а Веренок потихоньку их всех выпускала на свободу, потом же прячась от Саши за елками кричала: «А они теперь Бога хвалят!» — этот-то Саша впоследствии стал преданным учеником Николая Егоровича. Сын его — Юрий Александрович тоже вырос вблизи семьи Жуковских, дружил с молодежью Жуковских — Александром Микулиным и моими бабушками, и стал впоследствии очень известным театральным режиссером, внеся свой весомый вклад в историю русского театра.
Никаких предложений в эти годы Маши не наблюдалось. Она уже всецело рука об руку с матерью занималось домом, семьей, жила еще в основном в Орехове, держа под неусыпным надзором все деревенское хозяйство Жуковских. Впереди у нее был переезд в Москву в дом брата Николая, где суждено ей было стать доброй, рачительной и светлой — по всему семейному строю жизни — хозяйкой…
Ну, а то ее решение, та «обвинительная резолюция» в виде ее волевого отказа от личной жизни — это все-таки был каприз, навеянной романтикой, пример стечкинского упрямства или что-то иное?
У меня вертится еще один ответ и я его скажу: может быть инстинктивно, но она не последовала в форватере безнравственного отношения к жизни, которое явил блестящий и богатый братец-гусар, но своим поведением восстановила Божий порядок — быть верной слову и Божиему обручению — стоять в добродетели до конца. А что другой не верен — так он будет свой ответ держать перед Богом. Не случайно он так рьяно уговаривал ее выйти замуж за порядочного человека. Значит, все-таки знала кошка, чье мясо съела?
На Коллаже работы Екатерины Кожуховой — портрет Марии Егоровны Жуковской — единственно оставшийся от нее, подлинные письма ее и конвертик, надписанный рукой гусара, от нее отказавшегося.
…Поразительна все-таки эта живучесть некоторых родовых черт. Вот «настойчивость», — назовем эту черту так, — о чем говорит она, то и дело вспыхивающая в коленах родах? К примеру, у Marie, мягкой и послушной девушки, я слышу звучание этой узнаваемой стечкинской струны, не той настойчивости, что нагла, приступчива и неотвязна, лишь бы кого-то поиспользовать в своих целях, а для себя что-то непременно ухватить — ни в коем случае. Мари была скромная, хорошо воспитанная, выдержанная девушка, начисто лишенная и следов житейской
«Она так плакала, так стенала и просила, что родительские сердца не выдержали и Машу с гусаром Николаем в Орехове обвенчали…». Какую, однако, силу должна была проявить семнадцатилетняя Marie, чтобы вопреки строгой и обычно непреклонной в своих требованиях матери, коей, несомненно, дочь всегда оказывала послушание, тут все же умудриться настоять на своем.
…Трижды благословлялся крестным знаменем жених, трижды невеста, надевались кольца в знак вечности и непрерывности брачного союза, в знак отдания себя на всю жизнь друг другу, а Господу обоих нераздельным образом… Батюшка произносил молитву, в которой испрашивалось у Господа благословение и утверждение обрученным, вспоминались ветхозаветные Исаак и Ревекка, благословлялись кольца благословением небесным, сообразно с силою, которую получил через перстень Иосиф в Египте, прославился Даниил в стране Вавилонской и явилась истина Фамари…
«И десница раб Твоих благословится словом Твоим Державным и мышцею Твоею высокою», — говорилось в молитве, когда кольцо — символ обета вечной верности возлагалось на пальцы правых рук обручников…
Каково же было Мари после всего столь благоуханного и желанного, когда все так безобразно рухнуло, сознавать, что сама она своеволием своим устроила себе эту западню. Только сознавала ли?
Анна Николаевна несомненно пережила большое потрясение, когда не устояв перед слезами дочери, она впервые в жизни дерзнула оказать насилие над Божественной волей, благословить то, чему не было Божиего благословения, что захотелось бедной ее девочке в ы р в а т ь из рук Божиих…
Именно так, как порыв гнева Божия, истолковала она потом то, что случилось во время обручения. Священник только еще начал говорить обручальную молитву, вознес высоко крест, и вдруг с треском в страшном ураганном порыве ветра (которого пять минут назад и не было вовсе) разлетелись в залу балконные двери — словно какая-то материализованная и живая сила ворвалась из бушующего сада в их мирное и благолепное действо…
Вот почему, не имея на то письменных свидетельств, я почти уверена, что не одна Мари принимала то роковое решение сохранить верность своему обручению, оставшись вечной одинокой невестой без жениха, в старых девах. Анна Николаевна не могла не понимать, что на овечке ее уже была поставлена Божия метка, и слово верности тоже было Машей дано… Так что уверена: и мать и дочь избирали этот всежизненный крест для Маши в обоюдном согласии.
Не даром говорят во святых отцах, что все наши кресты вырастают на почве наших собственных сердец.
Стойко приняла случившееся юная Marie. И это тоже была родовая черта: стоицизм, который бабушка моя не без основания называла реализмом. Впрочем, православные искони именовали сей «стоицизм» (тоже разновидность настойчивости) или реализм — «смирением» перед Лицом и волей Божией.
* * *
Было и другое в обычае — замолчать горькое и негожее, не распространяться много о нем… Многое, многое так замалчивалось, о чем теперь посетуешь, — куда как больше пользы в реализме, если ищешь его с любовью и состраданием. Хотя бы в назидание для другого поколения. Святость, достигнутая в этом грешном мире без великой брани не так назидает, как тернистый путь, как преодоления немощи человеческого естества, как нахождение выходов из таких трудный жизненных коллизий, как та, что приключилась с Машей. Не умалчивали бы — может, помогло бы это внучкам Маши не повторять ошибок самоволия? Но они, увы, повторяли.
Теперь, когда шаг за шагом ход событий в памяти моей воскресился в своей реальной и осмысленной последовательности, я гораздо резче вижу рядом с Мари и моих бабушек-сестер — Веру и Катю, их матушку и мою прабабушку Веру Егоровну, самую младшую из детей Жуковских, а вслед за ними и мою маму, и себя, и своих детей…
Вспоминая тех, кто был ближе ко мне, кого я помнила и любила, — и даже прабабушку Веру Егоровну Микулину (урожденную Жуковскую) — ее я узнала «как живую» из множества сохранившихся писем, — читался даже почерк, то аккуратный, то нередко уж слишком беглый, — любимица семьи могла позволить себе немного небрежности и торопливости; я догадывалась о ней из рассказов и реплик бабушки — почему-то все помнится до мелочей, из которых столькое усматривалось благодаря внутренней интуиции родства, что теперь мне и увидеть Веру Егоровну было бы даже не столь необходимо, чтобы сказать, что все эти женщины, мои прабабушки и бабушки, да еще и моя мама, — все они имели большое внутренне сходство. Особенно бросались в глаза упрямые стечкинские подбородки, свидетельствовавшие о той самой настойчивости, об упрямстве, о наличии сильной воли, которую кто-то из родных даже назвал однажды стальною.