Возвращение в ад
Шрифт:
– У тебя что - эксгибиционизм, мания обнажаться?
Не отвечая, она опустилась на колени и протянула вперед руки.
– Я хочу поцеловать твои ноги, душа моя, я хочу, - прошептала Виктория голосом, в котором мне почудилась насмешка.
– Иди к черту, дура, - на выдохе пробормотал я и с опаской, на всякий случай, засунул ноги поглубже под тахту.
– Дурачок, я тебя любила когда-то, неужели ты не понял?
– Хватит, хватит, и так я уже здесь.
– Что ты боишься, хуже не будет, нам никуда не деться, ну пусти меня.
– Кто ты?
– Я - изгойка, мы - изгои, перестань говорить.
– Нет, - я жестко схватил и отвел ее руки.
– Я тоже тебя любил когдато, разве ты не знала?
– и оттолкнул ее от себя.
– Ну и дела, - прокряхтел сзади проклятущий попугай.
– Я сверну ему шею, - прошептал я, глядя на горестно застывшую
– Не надо, - почти беззвучна прошептали губы, - он не ты, он добрый.
– Пусть заткнет пасть, - нарочито недовольно, скрывая под ворчливой пеленой трепещущий пух смущения, проговорил я и, отвернувшись, скинул на пол мягко плюхнувшегося кота с разноцветными глазами, то есть кошку, Кунигунду, так похожую на великого поэта, в которого я утром запустил массивную трость.
– Оденься.
Когда я опять повернулся, Виктория в своем вязанном платье сидела, забравшись о босыми ногами на подоконник и раскладывала перед собой шелестящие карты.
– Ты что - ведьма, гадалка?
– и виновато, жалостливо добавил: - Я устал сегодня, под дождь утром попал, прости, совсем без сил.
– Ладна, не капризничай, я. все поняла, - она вгляделась и безмерно спокойными сухими глазами посмотрела на меня.
– Иди помойся, я тебе пока постелю. И снимай брюки, я их зашью. Подожди-ка.
Она подошла, наклонила мне голову и, поискав в волосах пальцами, вырвала с темечка один звякнувший стрункой волос.
– Это еще зачем?
– Ванная в конце коридора. Вода только холодная, у нас по неделям: неделя холодная, неделя горячая, горячую остужать приходится. Захочешь сменить воду в аквариуме, дверь рядом.
– Что?
– не понял я.
– Пи-пи мальчику захочется, - засмеялась она, - дверь рядом, на пальцах объяснить?
– Идиотка.
Когда я вернулся, постель, застеленная белым хрустящим крахмальным бельем, была готова; Виктория сидела на маленьком стульчике и возилась с картами.
– А ты где будешь спать?
– опросил я, быстро скидывая вещи на стул! и забираясь под простыню.
– Я никогда не сплю.
– Совсем?
– Да.
– И все так?
– Почти.
– И никогда не ложишься?
– спросил, устраиваясь поудобней, засовывая руку под подушку.
– Иногда ложусь и лежу с открытыми глазами, но ты пока будешь спать.
– Только ты кошку мне в постель не пускай, - деревенеющим языком пробормотал я, - она мне не симпатична.
– И закрыл глаза.
Уже засыпая, почти провалившись в рыхлую целину дремоты на последнем касании, я приподнялся, бросив взгляд на колдующую над картами Викторию, и спросил:
– Я тебе говорил, что ты вылитая Боттичелевская мадонна?
– Говорил.
И успокоенный рухнул на подушки и мгновенно уснул. Спал я мертвецки. Наглухо заколоченный в черный ящик ночного сна, обычно хрупкого и беспокойного, а теперь сплошного, как гроб, с почти невидимыми щелями, сквозь которые только иногда мне что-то мерещилось. То казалось, что по комнате ходит Виктория в своем длиннополом платье с кругами пота под мышками, шепча что-то бескровными губами, на одном плече у нее сидит говорящий попугай Федька, который заговорщицки кряхтит: "Выгнать хама взашей, будьте любезны. Выгнать как и не было", а сидящий на другом плече кот, то есть кошка, утвердительно и благосклонно урчит, то зажмуривая, то открывая разноцветные глаза. Не осознавая себя, я неодобрительно заворочался, накрылся простыней с головой, но к оставшейся щели припал глаз сержанта милиции Харонова, глаз, как бабочка на булавке, насажанный на длинную блестящую спицу, подморгнул и сказал: "А вы знаете, что на Mapсе растут не яблони, а груши-мичуринки?" Затем на край постели присела Виктория, потрогала губами лоб и сказала: "Ты не удивляйся, что я не сплю. Здесь у всех бессонница. Даешь производственный план. Чтобы время не пропадало. И вместе со сном и память исчезает. Через год никто ни о чем не помнит, будто вечно здесь живу. Заразы". С непонятным омерзением оттолкнул я ее рукой и неожиданно для себя поплыл, перемещаясь в полом пространстве по закону звуковой волны, тонких переливов всхлипывающей флейты, которую держал в руках маленький карлик-флейтист в островерхой шапке с бубенцами: я парил над ним, точно голубь вокруг свищущего голубятника, кругами поднимаясь над спящим в голубом тумане плоским городом-миражем, пока наконец не зацепился болтавшейся брючиной за острие Адмиралтейского шпиля. Брюки треснули зигзагообразно, беззвучная молния ящеркой пробежала за горизонт, затем непонятным образом заползла мне в рот и, закручиваясь сверлышком, впилась в десну последнего зуба мудрости, что остался с незапамятных времен. Десна раздулась, внутри нее бился пунктир пульса, и проснулся я от нараставшей кругами невыносимой зубной боли, словно в просверливаемую дырочку вставляли сверла все большего диаметре и разного цвета, взятые со стеклянных стеллажей выставки, охраняемой простушечкой с отвинчивающимися грудями.
Открыл глаза. В комнате никого. Кот исчез. Приснившаяся зубная боль оказалась занозисто-оголенной реальностью: крайний справа зуб мудрости ныл не переставая, голова была тяжелой будто перекатывались в ней раскаленные камешки. "Доброе утро, будьте любезны", - проскрипел попугай Федька, сидящий на своей жердочке над дверью, и его каркающий голос раскаленным эхом отозвался в воспаленном мозгу. "Привет, попка", - пересиливая себя, ответил ему, ибо сегодня он раздражал меня куда меньше, и, опустив ноги, стал одеваться, рассматривая аккуратно заштопанную дыру на штанине. Даже подохнуть просто так нельзя, думал я, натягивая свитер, все равно болезни ходят по пятам и на цыпочках. Плоть гниющая. При раскручивающейся праще зубовной боли думать ни о чем не хотелось; на подоконнике (стола не было) лежала записка на клочке бумаги: "Тебя ждет казенный дом, трефовая дама и вивисекция. Не забудь встать на учет". Помахал на прощание рукой попугаю и вышел.
Конечно, меня сбила с толку проклюнувшаяся ночью зубная боль, поэтому я выскочил на улицу и, не глядя по сторонам, ничего не запоминая, побежал искать от нее спасения. Через полчаса, направленный благословенным прохожим, я уже сидел, зажав голову кулаками, среди таких же, как у меня, перекошенных физиономий, томительно ожидая своей очереди перед дверью, на которой висел плакат, рекламирующий бесплатную медицину, а в самом низу был изображен изглоданный кариесом зуб, из дупла которого, как из сумки, торчали горлышки водочных бутылок. Наконец подошла моя очередь.
Зубным врачом, к которому я попал, оказалась уже виденная мною бородатая женщина, председательствовавшая на отчетно-перевыборном собрании; курчавые завитки бороды, кое-где перевязанные шелковыми ленточками, были для удобства заложены за уши; приказав открыть мне рот, она быстро нашла больной зуб, ткнув в него никелированным зеркальцем на длинной ручке. "Этот?" - и поняв по моей страдальческой гримасе, что не ошиблась, полезла за щипцами. Не успел я моргнуть глазами, как она, дернув катапультным движением руку к себе, показывала мне вырванный и за жатый щипцами зуб. "Этот?" Потрясенный, ощущая нечеловеческую боль, я провел языком по обильно кровоточащей десне, наткнулся на свой больной зуб и нечленораздельно промычал: "Нет!" Крякнув с обидой в голосе, бородатая Ада Ивановна опять раздвинула мне онемевшие челюсти своими железными пальцами, удостоверилась в своей ошибке и, снизив тембр голоса, заискивающе успокоила: "Не волнуйтесь, сейчас выправим положение". Щипцы снова впились теперь уже в больной зуб и с чмокающим стоном вытащили его. Компенсацией ошибки послужила разъяснительная беседа о состоянии отечественной медицины по сравнению с тринадцатым годом, которой удостоила меня бородатая врачительница, одновременно промывая мне десну успокоительным.
Через десять минут, ошеломленный безвозвратной потерей здорового зуба, со все еще гудящей паровым котлом головой, я ковылял по тротуару четной стороны Восьмой Рождественской улицы, направляясь к более шумному и многолюдному Суворовскому. Сам себе я напоминал перевернутые часы. Казалось, я был поставлен с ног на голову и струйка песка, все увеличиваясь, стекала по стеклянному позвоночнику. Время вытекало из меня в обратную сторону. Размышляя сразу обо всем, я расставлял свои шаги по орнаменту тротуара, чьи трещины разбегались, напоминая как всегда, обмелевшую Венецию; я сам толком не понимал своего вчерашнего поведения с Викторией, вспоминал другие вчерашние встречи, которые, казалось, произошли невесть когда, и ощущал, как во мне что-то перманентно меняется, словно поплыли, распространяясь по телу, лодки злокачественных метастаз. Потом вспомнил о совете Виктории: встать на учет. Конечно, все должно быть учтено, всё и все. Что существует без хренового учета? Какаято дырка. Шел, уже привыкнув к тому, что толпа струится только по одной стороне улицы, вторую оставляя безлюдной, как вдруг через мостовую, перелетев невидимую демаркационную линию, до меня донесся сдавленный женский крик. Резко остановившись, сделав, как гончая по ветру сбойку, я повернулся по линии крика, который, казалось, доносился из обшарпанной подворотни на противоположной стороне, где что-то мелькнуло, крик повторился, и я просто по инерции, не приняв определенного решения, кинулся через дорогу.