Возвращение в ад
Шрифт:
Впервые, более чем за десяток лет, я начинал день не за письменным столом; всегда мучившийся любой причиной, отрывавшей меня от него, теперь я не испытывал ни малейшего сожаления из-за моей вынужденной праздности, ибо все мои ощущения стерлись, как старый грифель. Моя душа, обычно строго взыскующая самое себя, свободно болталась и екала, словно лошадиная селезенка; я, склонный к кропотливому и нудному самокопанию, к выуживанию затухающих импульсов мыслей и ощущений, мог бы сказать, что не узнаю самого себя, так как напоминал дырку от зуба, подвижную капроновую прорву, поглощающую все без остатка. Голова, набирая скорость, кружилась наподобие банкетки, которую иногда подкручивала под нужную высоту моя мама, прежде чем усесться за пианино. Я не понимал ничего, и главное: не хотел понимать. Внезапно я остановился, потому что мои внутренности сжали
Уже давно не глазея на встречаемых прохожих, не обращая на них никакого внимания, свернул направо у Конюшенной площади, перемещая свое тело не по линиям зрения, а по координатам запахов, доносившихся до меня. Обоняние нищего. Острое как нож. Внезапно мое зрение вырезало из индифферентного фона четыре горящих окна на первом этаже углового здания; через кое-где раздвинутые занавески виднелись какие-то столы и жующие над ними физиономии. Неизвестно на что рассчитывая, не имея сил справиться с запахом пропитанных маслом поджаренных пончиков, стыдливо укутанных саваном сахарной пудры, я потянул на себя дверь и вошел. Над головой зазвенел колокольчик.
В то же мгновение из-за портьеры выскочила подвижная фигурка, облаченная в черный блестящий фрак, сверкающую белизной манишку, с желтой цифрой "6", вышитой изощренной гладью на накладном фрачном кармане.
– Что желаете?
– спросила черно-фрачная фигурка, выдавливая лицом вопросительную гримасу, лицом, которое кого-то страшно напоминало, будучи одновременно никаким: какой-то прилизанный чубчик, какие-то плоские щечки, все вместе иначе, чем стертый пятак, ничего не напоминало.
– Простите, голоден, - играя желваками от смущения, проговорил я.
– У нас питание только по талонам, - мгновенно убирая, стирая как пыль, печать заинтересованности с лица, проговорил стертый пятак, - у вас имеются талоны?
– Нет, - ответил, сжимая зубы.
– Это нарушение, но я мог бы договориться, есть один человек, вы понимаете, в качестве исключения можно за наличные. У вас есть наличные, шеф, тугрики-червонцы?
– Нет, - сказал я, с непонятной тоской вспоминая отданные старику-старьевщику две копейки.
– Нема. No it is not.
Пауза. Удивление. Восторг.
– О, щедрая интуриста!
– с радостным восхищением оглядывая мой потрепанный свитер и лоснящиеся на коленях брюки, залопотал он.
– Твоя моя понимай. И моя твоя понимай, ибо вхожу в международный затруднительный положение. Дружба, дружба. Твоя щедрая капуста, моя щедрая хлеба, сытная, вкусная, понимай? Гони монету, комарада. Немного валюта, и тут же много ам-ам будешь, понимай?
Сам не зная, как это получилось, я потянулся и зажал двумя пальцами плоский носик черно-фрачной "шестерки". Подвыв от боли, он попытался отпихнуть мои пальцы руками, но я сдавил сильнее, и он тут же обмяк, приседая и подскуливая по-собачьи. Заметив висящее на стене огромное зеркало в резной раме, я подтащил его к нему, помогая себе второй рукой, тянувшей его за шиворот.
– Ты посмотри, халдей, на кого ты похож, - заставляя его смотреть на свое отражение в зеркале, проговорил я, - только на стертый пятак, больше ни на что. Ну, скажи еще про валюту? Еще ты похож на задницу, тебе об этом никто не говорил? У тебя нет ни одной черты, где ты их потерял? Зайду завтра - проверю, вякнешь про монеты, оборву уши, понял?
Я отпустил его плоский носик, вытер пальцы о его же крахмальную манишку и вышел вон, захлопнув за собой дверь…
Через полчаса я сидел на скамейке Михайловского сада, куда забрел, спасаясь от улицы, напоенной съестными запахами, и наклонившись чертил прутиком на земле всевозможные каракули. Beчереющий сумрак растворялся без осадка в густевшем прохладном воздухе, моя сырая одежда неровными пятнами прилипала к телу, гуляющих было немного, и я старался не обращать на них внимания. На скамейке напротив сидел мужчина средних лет и читал развернутую газету, по ходу чтения пожирая бутерброды, вынимаемые из промасленной бумаги; бумага нещадно шелестела. Меня так и подмывало подойти к нему и поклянчить какой-либо негодный кусочек или обратиться к кому-нибудь из прохожих с просьбой выдать мне единовременную помощь в размере десяти копеек. Но я сдерживал себя под узцы. Просто ты не доверяешь никому, никому и никогда, сказал я себе, может быть, поэтому ты здесь? Когда я наклонился, боль немного стихла, будто распластывалась и сжималась: теперь она походила уже не на распустившийся бутон, а на железные крючья, на железный клюв орла, выклевывающего мне печень.
Постепенно линии, которые я чертил острым прутиком, заполнили все пространство около скамейки, они переплетались лианами, закручивались в косички, разбегались пунктирами и штрихами, пока, наконец, не превратились в лицо старика-старьевщика, встреченного мною на набережной. Даже не открыл ему свое имя. А почему? Длинная история. То имя, которое носил я до переселения в мир иной, досталось мне в упорной борьбе. Замечено давно: многое передается именно через поколение. Например, склонность к сумасшествию отчетливо проступает именно в третьем, а не втором эшелоне потомства. Но не только. Почти все патологические искривления подныривают под уровень детей (образуя впадину) и выплывают на гребне внуков - родовое движение напоминает волну. Суть конфликта была проста: противостояние поколений.
Мой создатель, муж моей матери, хотел одарить меня традиционным ортодоксальным иудейским именем; в то время как бабушка Рихтер, мама моей мамы, защищая свои интересы, настаивала на том имени, которое я носил в земном пределе. У каждой стороны имелись аргументы. У мужа моей мамы они были следующие. Первое, Иосифом (он предлагал это имя) звали его отца. Уже потом я понял, что ему просто хотелось затесаться между двух Иосифов. Имя, как мячик, перелетало через сетку и во время полета походило на птицу. Два Иосифа, скорчив рожи, смотрели друг на друга в зеркало. Есть гадание, о котором упоминал один писатель, считавший себя символистом, на самом деле падкий на дешевую романтику: два зеркала ставятся друг против друга, а по обе стороны - две горящие свечи; заглянув в одно зеркало, в нем можно было увидать второе, а в нем отражение первого - и так далее: отражения напоминали бесконечный зеркальный коридор с двумя рядами свеч. Возможно, давая сыну имя отца, неизвестный мне еще человек, хотел приобщить себя к вечности, и это был сильный аргумент.
Но это было еще не все. Второе: почему обязательно иудейское? Совсем необязательно. Например, Иосифом был наш общий тогдашний начальник; и хотя шептали, что отец этого Иосифа похоронен в Гори почему-то на еврейском кладбище, вряд ли нашелся бы смельчак, решивший упрекнуть его в иудофильстве. Таким образом, назвать меня Иосифом было весьма верноподданно, значит, благоразумно, значит, дальновидно. А так как эти наречия были дневными путеводными звездами поколения моего отца, позиция его была сильна. Итак, это одна сторона. Но позиция у бабушки Рихтер тоже была далеко не слабая. Ее доводы были резки как жесты. Более других она обожала вопросительные сентенции. Зачем начинать судьбу мальчика раньше, чем он успел родиться? Зачем давать ему имя, которое вместе с его фамилией (то есть фамилией мужа моей матери) для простого человека будет звучать тьмутараканским ругательством? Произнесут, ломая язык, сплюнут, будто очищая зубы от прилипшей заразы, и просветленно скажут: "Во, сволочь-то! Дает!" Плевать-то зачем? Лучше дать ребенку простое имя под стать тем простым людям, среди которых ему предстоит жить.
В ответ тот человек, о котором мне скажут, что он мой отец, только кривил губы. Правда, бабушка утверждала, что губы ему кривили его многочисленные родственники, конечно, защищавшие его позиции (подкидывая козыри); и все начиналось сначала. В конце концов, имя мне все-таки дали. Мой родитель, проявив свойственную его поколению нерешительность, в самый последний момент, когда бабушка Рихтер думала уже сдаваться, сам сдал свои позиции. Бабушка скажет о нем презрительно (возможно, это была первая ссора в молодой семье, хотя вряд ли) - "буря в стакане воды".