Возвращение в ад
Шрифт:
Уже собираясь спуститься вниз, почти машинально бросил я взгляд в сторону двери, что вела в непроходимые дебри кабинета главного редактора, и с удивлением заметил тонкую полоску желтого света, пробивавшуюся через плохо прикрытую дверь и лежавшую на полу, точно полоска приклеенной бумаги. Терять мне было нечего, я толкнул дверь и вошел. За легендарным столом с огромными тяжелыми тумбами красного дерева сидел молоденький милиционер в фуражке, и, ковыряя спичкой в зубах, лениво листал газету "Искорку" десятилетней давности. Третий встреченный мною человек принадлежал к известному сословию служивых людей, что на этот раз меня обеспокоило.
Сидевший в фуражке милиционер, с одновременно детским
– Товарищ, вы, кстати, по какому вопросу, что-нибудь принесли?
Несколько секунд молча глядя на него, на просторное зеленое суконное поле его стола, на котором, кроме аккуратно, вчетверо сложенной газеты, ничего не было, на абсолютно голые щеки пустых стен, они отливали бело-голубой монастырской известкой, я спохватился и стал суетливо шарить по карманам. Карманов в наличии имелось три: в левом брючном, плоско прижавшись, лежала неизвестно как застрявшая двухкопеечная монета, в правом, за исключением дырочки, через которую я мизинцем потрогал свое бедро, ничего не было. Но, засунув руку в задний карман, покопавшись там, я вынул совершенно забытый листок с тремя четверостишиями и с деятельной готовностью положил его на зеленое сукно.
– Вот.
Сосредоточенно нахмурив лоб, совсем превратясь в морщинистого молодого старичка, милиционер подтянул листок поближе, по-детски шевеля губами, медленно прочел написанное, и остолбенело уставился на меня.
– Это что такое? Вы что издеваетесь?
Мое авторское чувство сжалось в клещах естественной обиды, и, стараясь как можно суше, я ответил:
– Это стихи.
Сидящий за столом еще раз внимательно прочел зажатый толстыми квадратными пальцами листок и подвинул его поближе ко мне.
– Откуда вы такое взяли? Мы такое не принимаем.
– А что вы принимаете?
– голосом, напоенным ядом насмешки, заранее ею обороняясь, задал я вопрос.
– Как что? Книги разные, журналы, потом это, да - старинные издания, кто что найдет.
Теперь пришел мой черед удивляться.
– А рукописи, что вы делаете с рукописями?
– С рукописями? Нам про это ничего не говорили. Сказано было так: книги принесут - бери, только чтоб не очень много и чтоб переплет был незамордован, а то, бывает, совсем рваненький приносят. И журналы бери, и газеты бери, и сочинения разные. А про рукописи, про них уговора не было.
Внезапно мне стало скучно. Будто обмотали мне душу сырыми рваными тряпками, запутали мохнатой теплой паутиной, стерли мною пыль с засиженных мухами полок и, скомкав, засунули подальше от чутких глаз, в серую глубину полого ничто. Бедный придурок, с сожалением подумал я о сидевшем передо мной морщинистым молодом старичке в милицейской фуражке, ведь все это уже было.
– Вы не расстраивайтесь, - услышал я его участливый голос, видно, обеспокоенный моим жалким видом, - не стоит того. Ищите, может, и вы чего-нибудь найдете.
– Игнатьич, - вдруг громко крикнул он, когда я потянулся за своим листком; на его зов из-за полуприкрытой двери в глубине кабинета появился старикан в валенках с галошами, с яичными крошками в густой седой бороде, дожевывающий что-то на ходу, - Игнатьич, проводи, пожалуйста.
И опять ко мне:
– А вы, как найдете книгу - сразу приносите. Я вас запомню, я у вас первого возьму, только переплет, желательно, покрепче, а так обязательно.
3
Игнатьич, ворча что-то под нос, зашаркал галошами впереди меня, шепча, что вот ходют, ходют, а двери не закрывают, и чего ходют, чего людям дома не сидится, и так далее, на что я не очень обращал внимание, спускаясь за ним по ковровой дорожке, не то думая, не то прислушиваясь к уголькам ощущений внутри меня, дымные струйки которых переплетались, создавая неясный многоголосый симфонический хор, многослойностью напоминающий пирожное наполеон. И вышел в широко распахнутую Игнатьичем дверь.
Не глядя по сторонам, топал я по медленно просыхающему тротуару, думая о своей дырявой дурацкой судьбе. Хотя мое сознательное детство прошло в одном южном городке, куда меня перевезли в двухмесячном возрасте, родился я здесь, в бывшем престольном Питере, что сыграло свою роль. Только родившись, я уже вступил в конфликт с окружающим меня миром, так как я этому миру не понравился, да и он, кстати, пришелся мне не очень по душе, что я и не собирался скрывать. Как говорили, я кромсал криком воздух, и его лохмотья, словно пух, выпущенный из подушки, кружились и опускались на пол. Кричал я, не переставая, каким-то особенно визгливым и неприятным голосом, от чего у слушателей через пятнадцать минут начинала болеть голова; через полчаса им казалось, что скоро они сойдут с ума; а еще через час в них вкрадывалось неодолимое желание закрыть передо мной дверь только что открывшейся жизни. Та особа, о которой мне впоследствии сказали, что она - моя мать, утверждала, что с содроганием слышала мой голос через этаж, ибо он напоминал ей пожарную сирену.
Здесь просто напрашивается одна аналогия. Известно, что суть любого поэта проявляется как бы в трех ипостасях: его мировоззрении, голосе и судьбе. К тому моменту, когда будущий поэт осознает себя им, его мировоззрение уже отмечено необщим выражением. Как утверждают, он обладает способностью видеть все не так, как другие, в данной ему жизни. И имея необщий голос, начинает свой опасный монолог. Совершенно естественно, что действительность, для которой в первую очередь необходимо сохранить потенциальную энергию, то есть хранить консервативный покой, недовольно реагирует на мешающие ей звуки (обязательно, иначе движение было бы именно общим, а не направленным против шерсти). Так начинается конфликт. Так зарождается судьба. По мере того, как конфликт расширяется - это можно представить себе как разверзающуюся бездну под ногами - поэту удается еще более углубить свое мировоззрение, вглядываясь в бездну. Ему открываются безумные истины. Голос крепнет. Судьба, как яйцо, начинает давать трещины. Еще. Опять. Истины. Голос. Мировоззрение. Судьба. Опять голос. Еще мировоззрение. И скоро уже конец. Конец судьбы, но не голоса. Для последнего же - чаще всего - новое дыхание.
Наверное, понятно, куда я веду. У меня уже с первых дней обозначился явный протестантский конфликт с окружающей действительностью. О воздействии своего голоса я уже упоминал. Кроме того: все, и в первую голову молодая особа, ставшая матерью, нашли, что я необычайно уродлив. Кирпично-красное сморщенное существо, - влажно-сопливая рожица, скрюченные пальчики, похожие на кошачьи коготки; существо, не признающее никого вокруг. Как оказалось, родившись, словно по строгому хронометражу ровно через известный срок, я появился некстати: у мужа еще неизвестной мне молодой особы назревали определенные трудности со Временем; трудности, которые и заставили его лет так на пять переехать в места не столь отдаленные, в один южный городок, где он когда-то родился. Я даже не подозревал, что тучи над моей головой сгущаются и назревают фурункулы неприятностей. Судьба уже пророчила мне всевозможные испытания, но в самый последний момент, когда гроза, казалось, вотвот разразится (ящеркой-молнией мелькала мысль не брать меня совсем), в мою судьбу вмешалась первая женщина.