Возвращение в Панджруд
Шрифт:
Он помолчал, потом развел руками:
— Но дело, к сожалению, обстоит так, что мы, слава Аллаху, мусульмане.
— Хвала ему, Всевышнему, — пробормотал Балами.
— Поэтому скульптуру нельзя. Наш пророк Мухаммад, да святится имя его, разрушил идолов, и я тоже должен оставаться без памятников. Хорошо, говорю я им. Тогда я прикажу расписать стены дворца моими портретами. Правители Согда позволяли себе, так изобразите и меня в бою, разящим врагов. Нарисуйте на охоте, вступающим в поединок со злобным вепрем или яростным тигром. На пирах, когда я сижу в кругу друзей, в объятиях земных гурий, с чашей в руке. Разве
— Да, — осторожно кивнул Рудаки. — Как это ни печально, но по заветам Пророка всякое изображение — идол. Кроме того, в день Страшного суда живые существа сойдут с картин, чтобы потребовать свои души у тех, кто их изобразил, и если художник не сможет выполнить этого требования, он обречен гореть в адском пламени.
— Знаю! — отмахнулся Назр. — Все так. И двоюродный брат Пророка, Абдаллах ибн Аббас, да сохранит Аллах его имя в вечной чистоте, наказывал рисовать живых либо лишенными головы, дабы они не походили на живых, либо так, чтобы они напоминали цветы. Но я не хочу видеть себя ни безголовым, ни в виде ромашки или даже розы.
Рудаки рассмеялся.
— Поэтому вся моя надежда — на тебя, дорогой Джафар, — сказал эмир, неожиданно легко вскакивая, чтобы сделать к нему шаг и обнять за плечи. — Если нельзя употреблять глину и краски, будем пользоваться словами. Ты — волшебник. Ты превращаешь неподатливые камни слов в шелковые нити. Ты можешь вышить ими любую картину. Только ты своим искусством способен продлить мою славу в веках, только ты!.. только от тебя я жду памятника себе! Если он появится, я отвешу столько же золота, сколько пошло бы на отливку моей фигуры в полный рост. Ты понял?
У дверей раздался какой-то шелест, и Балами, быстро прошагав туда, перебросился несколькими тихими словами с появившимся сановником.
Рудаки поклонился.
— Вы слишком высокого мнения о достоинствах своего раба, о повелитель... но я... я постараюсь. Это для меня высокая честь... я благодарю вас...
— Смелей, — сказал Назр, садясь и протягивая руки к чаше, уже наполненной кравчим. — Смелей!
— Начальник кавалерии просит аудиенции, — сдержанно сообщил Балами. — Позавчера ему было назначено. По поводу расформирования тюркских полков.
— Э-э-э, не дадут поговорить, честное слово, — вздохнул эмир. Он отпил, поставил чашу и сказал: — Зови.
Занавеси колыхнулись. В зал ступил высокий широкоплечий человек с тяжелым лицом военачальника.
Джафар остолбенел.
Совсем, совсем другой — и все же тот же, что когда-то провожал его подростком... Ехали молча. О чем говорить? — давно уж все говорено-переговорено. К середине дня каменистая тропа выбежала в разложистое ущелье, плавно стекавшее в долину. Остановились. “Ладно, теперь уж сами давайте. Не боитесь?” Муслим весело оскалился: “Ой боимся! Ой как страшно!” — “До свидания, брат! — Джафар на мгновение приник к нему. — Весной увидимся”. — “Весной, говоришь? Ладно, брат, прощай!” Казалось, хотел еще что-то сказать напоследок — да только взмахнул камчой, зло повернул шарахнувшегося коня и поскакал обратно...
— Господи! — невольно вырвалось у Джафара. — Шейзар!
Глава шестая
Самарканд.
— Если бы ты собирался в Бухару, я бы тебе так сказал: в Бухаре есть медресе Фарджек, славное на весь мир, и учиться в нем — завидная доля для каждого юноши.
Но Бухара далеко. Ты послушался моего совета, решил ехать в Самарканд и правильно сделал. Поэтому я скажу тебе по-другому: как приедешь, прямиком шагай в медресе святого Усамы.
Эх, был бы я помоложе — сам бы поехал тебя проводить. Привел бы за руку — так, мол, и так, друзья, возьмите моего ученика Джафара. Ему всего шестнадцать, но парень знающий, не зря я сколько лет его наставлял: Коран — наизусть, по-арабски — сам кого хочешь научит, воспитан, вежлив, сообразителен. Где еще ему учиться, как не в медресе святого Усамы?
Потому что именно медресе святого Усамы — самое лучшее медресе Самарканда. Все прочие по сравнению с ним — тьфу. Нигде не учат так разбирать Коран и так рассуждать о божественном, как здесь. Да что говорить! Кому, как не мне, это знать, коли я просидел там целых четыре года.
Это у самого базара, любой покажет. Найдешь там муллу Бахани. Мулла Бахани — мой старый друг. Мы с ним, пока учились, из одной миски похлебку черпали, из одной пиалы мусалас отхлебывали, бывало, что и одним чапаном укрывались... Спросишь у него: помните друга юности Абусадыка? “Боже! — скажет он. — Мой друг Абусадык! Да как же не помнить?! Жив ли он?.. Жив? Какое счастье!”
Обрадуется, обнимет, пригласит к себе ночевать. Или даже пожить некоторое время, пока не отыщется подходящая квартира. Мулла Бахани — душевный человек, добрый, он ради своего друга Абусадыка не то что жить у себя оставит, последнюю рубашку отдаст.
Да, друг юности, старина Бахани. Тоже небось седой, горбатый. Тоже небось худущий, высохший. Жизнь — она любого к старости обглодает. То ли дело молодость!..
Ах, юность, юность! Какое время! Как зелены были сады Самарканда, как шумен базар, как душисты порывы весеннего ветра!..
В общем, мой друг Бахани все для тебя сделает, только заикнешься обо мне... Но все же не стоит чрезмерно обременять этого услужливого и приветливого человека. Ведь у него, наверное, тоже семья, свои заботы, дела, он не может все бросить и заниматься только тобой. Поделикатней с ним, не нужно садиться на шею. Просто скажешь ему: так, мол, и так, Абусадык шлет привет и обнимает. Старые кости скрипят, конечно, но ничего — держится. Да повежливей: о здоровье расспроси как следует, о делах... ну и подарки передай, не забудь...
...Наставляя его в дорогу, Абусадык повторил все это раз сто. До того крепко вдолбил, что несколько ночей перед отъездом Джафар, ложась и закрывая глаза, чтобы уснуть, тут же явственно видел себя вступающим под своды какого-то величественного здания: несомненно, это было медресе святого Усамы, из дверей которого, радостно смеясь и протягивая руки для объятия, уже спешил ему навстречу мулла Бахани.
Самарканд оглушил еще на подступах: по всем дорогам скрипели арбы с горами хвороста, погонщики орали на ослов, семенивших под грузом мешков и корзин, пеший люд тащил такие же корзины и мешки — припоздав к самой рани четвергового базара, все спешили нагнать упущенное.