Возвращение в Панджруд
Шрифт:
Некоторые пассажи были настолько нелепы, что Джафар, силясь сдержать смех, сначала покраснел от натуги, а потом все-таки прыснул, испуганно при этом оглянувшись: не видел ли кто?
Сравнения выглядели явно натянутыми.
Однако — что такое сравнения? В конце концов, одному они кажутся смехотворными (ему, например, казались), а другого необъяснимым образом приводят в восхищение. Они со стариком муллой Абусадыком часто толковали об удивительной разности человеческих вкусов, одинаково признавая их необъяснимость: что одному маслом по сердцу, другому просто вилы в бок. Абусадык тоже изредка пописывал,
39
Деван (девон, диван) — собрание стихотворений, стихотворная книга какого-нибудь одного поэта, но не в современном значении этого слова, поскольку обычно девон складывался не самим поэтом, а его почитателями.
Нет, дело было не в сравнениях, а в звуках. Даже тот, кому понравились сравнения, должен был бы признать, что звукам здесь живется довольно горестно — как пленникам в цепях и путах.
Каждый из них был сунут в строку насильно, с надсадой, а потому дыбился и выпирал. Вбитые, как гнущиеся медные гвозди в арчовую доску, и чередуясь самым причудливым и дурацким образом, они заставляли чтеца то каркать, то икать: он то заикался, озвучивая столкнувшиеся в одной строке три долгие гласные, то пырхал на четырех сомкнувшихся согласных и в целом ворочал языком с такой натугой, будто дожевывал вязкий плод зеленой айвы.
Стихи крякали, пыхтели, страдали одышкой, хромотой и еще невесть какими недугами. В конце концов они заставляли сердце читателя биться — но не от высокого поэтического волнения, а от болезненной жалости к судьбе этих несчастных.
— Что, парень, местечко ищешь?
Джафар обернулся.
Молодой человек лет двадцати был одет в цветастый чапан, а лисий верх шапки намекал на его более или менее знатное происхождение.
— Я? — переспросил Джафар.
— Ну не я же! — хмыкнул юноша. — Я свое уже повесил. Ты пишешь?
Джафар вспыхнул от смущения и едва удержался, чтобы не кивнуть.
Пишет ли он? Да, он пишет. Но признаться в этом здесь, у знаменитой на весь Аджам самаркандской Стены поэтов, с которой каждый лист кричал о том, как много в мире людей, сочиняющих стихи, с какой жадностью ждут они одобрения и похвалы, как мечтают стать знаменитыми...
Признаться в том же и встать с ними в один ряд? — нет, это было совершенно невозможно.
— Я? — снова переспросил Джафар, залившись краской от нелепости собственного поведения.
— Вот баран! — с досадой сказал человек в лисьей шапке и, покачав головой, пошел к своим.
Джафар побродил еще некоторое время, проглядывая вирши и прислушиваясь к болтовне завсегдатаев, а вернувшись домой, наказал Муслиму купить четыре больших кочана капусты.
Прошло дней пять.
— Муслим! — шипел Джафар (всегда робеешь говорить в такой час полным голосом). — Вставай, говорю!
Ночь еще покрывала город глухим черным платком.
– А? Что?
Муслим заворочался, сел, уставился на трепещущий фитилек масляного каганца, безуспешно пытаясь осознать, что, собственно
— Давай! — торопил его Джафар. — Иди!
Муслим потряс головой.
— Да-да, — пробормотал он. — Иду, да... куда идти?
Но, видимо, уже отчасти проснулся, поскольку жалобно заныл:
— Да вы чего, хозяин?! Ночь на дворе! Мы же договаривались: под утро!
— Сейчас и есть под утро! — шипел Джафар. — Именно что под утро! Через час уже светло будет!
— Вот заберет меня стража, — ворчал Муслим, шаря вокруг себя в поисках сапог. — Вот тогда посмотрите... будете из ямы вытаскивать... денег одних сколько...
— Давай скорей, болван!
— Ну конечно, болван. Муслим — болван, что тут спорить. Если б не был болван, вернулся бы в Панджруд... к старому Хакиму... да где же они?
Джафар яростно пнул стоявшие в углу муслимовы сапоги, и один из них чуть не угодил тому в физиономию.
— Спасибо, хозяин, — чинно поблагодарил Муслим. — Так и так, сказал бы, внучок ваш совсем сбрендил... вместо того чтобы учиться, все стишки какие-то.
— На! — сурово сказал Джафар, протягивая ему густо исписанный капустный лист. — Да смотри у меня! На видное место вешай! И крепко! Чтоб ветер не сорвал!
— Это мы можем понимать, — бухтел Муслим, нахлобучив кулях и путаясь теперь в рукавах чапана. — Ветер, конечно... как дунет — все труды насмарку. Во имя Аллаха Милостивого, Милосердного!.. Что ж за мука-то такая, господи. Ни свет ни заря.
Джафар запер за ним калитку и вернулся в дом.
Стихотворение он написал нынче вечером. Раньше не мог, потому что капустные листы не просохли. А как просохли — так и написал. Быстро написал, солнце не успело переползти с верхушки растущей во дворе молодой сливы к краю крыши, а уже все было готово. Потом, правда, раз шесть перебеливал, но как такового перебеливания не получалось, потому что каждый бейт всякий раз облекался неожиданно по-новому.
Вообще, все это, как всегда, случилось как-то само собой, как будто вовсе без его участия: кто-то пришел и все сделал, а он потом только прочел и удивился, как складно все вышло. Или, скажем, задремал, увидел приятный сон, а когда вздрогнул и раскрыл глаза, исчерканные капустные листы валялись по всей комнате, а последний, с окончательным вариантом, лежал перед ним, и даже чернила еще не высохли на его желто-зеленой поверхности.
Темнота в слюдяном, размером в кулак, оконце сделалась белесой.
Джафар представлял, как Муслим бредет по темным улочкам... вот наконец выходит к Регистану... шагает к Стене... Вот нашел подходящее место, пришпилил... побрел назад...
Наверное, Муслим был самым первым, и его никто не видел. Уже через час туда поспешат все, кому не терпится похвастаться плодами ночных бдений. А когда солнце залезет на верхушку минарета Шахи-Зинда, к Стене поэтов сойдутся праздношатающиеся любители стихотворчества — и те, кто уже был здесь рано утром, а теперь хочет услышать, что толкуют о его виршах, как оценивают, хвалят или ругают; и те, кто сам сегодня ничего не пытался обнародовать, но желает почитать, оценить, обсудить, хихикнуть, побрюзжать насчет неточности рифм, натужности образов или просто ошибок языка, выдающих в авторе человека не то малообразованного, не то просто глухого к говору соплеменников...