Время и боги: рассказы
Шрифт:
— Отчего же они должны приносить вам жертвы? — спросил я.
— Это их долг, — резко ответил он.
Тогда я сделал то, что нипочем не следует делать, когда речь заходит о религии; я попытался спорить.
— Но разве они жертвовали не за тем, чтобы вы прекратили сотрясать землю? — спросил я.
— Безусловно, — ответил он.
— Тогда какой резон им вновь начать приносить жертвы, чтобы вы набрались сил и снова взялись за свое?
Мой вопрос пропал втуне. Подобные аргументы никогда не достигают цели. Он просто потерял ко мне интерес, и вместе с этим растаял в воздухе; лишь смутные очертания фигуры, его лица, бороды и изодранного одеяния чуть виднелись в вечернем свете. А потом прилетела жужжащая бабочка-шмелевидка*, закружила над цветком, и старый бог отодвинулся
— Что тут за суета? — сварливо произнес он. — Нельзя разве вести себя поспокойней? Я вот никогда не тороплюсь. Какая в том нужда? Никакой нужды нет.
А я подумал, что он лишь сделал вид, будто покинул меня по своей воле. На самом деле его отбросило сквознячком, потянувшим от крыльев летящей бабочки.
Близко
Перевод Н. Цыркун
Мухи вовсе не обязательно обитают в некоем своем замкнутом пространстве. Если старый дуб или руины башни, или какой-то темный коридор древнего дома при свете полной луны сподобились стать обителью призрака, который вновь появился там в полнолуние, как знать, какой путь успел он проделать за этот лунный месяц. И покуда мы следуем заросшими травой тропинками, огибающими сад, призраки, быть может, кружат по орбитам планет, а то и где-нибудь дальше, где и планет-то нет, путешествуя близко к скорости мысли; хотя их шаг, само собой, меняется в зависимости от настроений, нарушающих невозмутимость эфира. Однажды я повстречал такого вдали от его дома. Он поведал мне свою историю. Но смысл ее дошел до меня только на другой день, когда я гулял у отрогов гейдельбергских гор, поблескивавших черными искрами железных руд.
Боги звезды, которую он мне не назвал, слепили себе планету и даже уже почти заставили ее вертеться в космической пустоте вокруг своего светила. Из слов того призрака я понял, что планета эта, хоть и небольшая, была прекраснейшей из всех, чьи орбиты он посетил. Пусть она частью была сумрачной или пустынной — не обо всех уголках ее он мне рассказал — но если она действительно во многом была именно такой, какой он ее описывал, то никакое воображение не нарисует себе что-либо более прекрасное.
Он говорил о цепи гор, утесы которых смутно напоминали очертания самих богов: серые и мрачные на вершине, ниже они были украшены зеленым луговым нарядом, который переходил в виноградники, окруженные лесом. Называл он и деревья в том лесу, да звучали их имена мне незнакомо, но по звенящему голосу, каким он рассказывал о них, можно было понять, что отличались они дивной красотой, неведомой на нашей земле.
Он рассказывал о белых домиках, расположившихся в их тени, и садах вокруг этих домов; о горных ручьях, вечно струящихся по кручам, ибо нет разницы во временах в глазах богов, и они, не прикованные, как мы, к настоящему, как к единственной странице в открытой книге, взирают на все, как на картины, развешенные по стенам. А потому они видели дома, которым еще только предстоит появиться, и все сады и виноградники, подобно тому, как они видели новорожденную планету, сияющую в руках старших богов. И был среди них один, кого другие не знали, столь древний, что он выпадал из тех времен, что они могли прозревать. Они лишь слышали его голос. И они взирали на эту планету в тиши, пока он, нарушив безмолвие, толчком невидимой руки не привел ее в движение.
Призрак немного рассказал об этой планете прозой, вскоре перейдя на стихи, а потом на пение; и по мере того как доходил он в своем описании до экстаза, мелодия восходила к звукам, недоступным моему слуху, но по его глазам и по едва уловимым токам околдованного эфира я чувствовал, что он продолжает петь о той планете. Потом он рассказал, что древний бог, тот, кого другие не знали, от щедрот своих невидимой рукой раскидал у подножья гор крупицы золота — одну только горсть, но то была горсть божьей десницы; и эта золотая пыль сверкала на склонах под светом небес.
Боги некоторое время любовались этой красотой; а потом, окинув взглядом ход времен, один из них заметил то, что таилось во временах, скрытых в глубине садов. И в тех временах сады исчезли, исчез и лес, и виноградники; ручьи струились по своим руслам вдоль омертвевших склонов; люди рыли золото, и младших богов поразил ужас. Только древний бог, которого они не знали, оставался невозмутимым, и его безмятежность пережила века целых созвездий.
Думается, картина, которую увидели в тот момент боги, была еще страшнее, чем описал ее призрак. Он вновь заговорил прозой, а потом замолчал и разрыдался. Кажется, самый младший из богов произнес: «Можно ли нам не собирать эту золотую пыль?»
А голос того, кого они не знали, ответствовал: «Уже слишком поздно».
И потом вновь прошли века под властью невидимой руки бога, которого они не знали. Покуда самый младший из богов не сказал: «О, пусть тот, кого мы не знаем, превратит золото в железо».
И в тот последний миг бог, которого они не знали, мановением невидимой длани превратил крупицы золота в железо. И планета мирно продолжила свой путь, а люди на ней жили, возделывая виноградники и поклоняясь богам — иным, не тем, которых знал этот призрак.
ARDOR CANIS
Перевод Г. Шульги.
Не принято обсуждать публично исключение из какого бы то ни было клуба его члена. По двум причинам: с одной стороны, это с очевидностью вредит клубу, а с другой — такие обсуждения обычно невыносимо скучны публике. Но некоторые аспекты недавнего исключения мистера Таббнера-Уорбли из Клуба избирателей столь необычны, что оно выбивается из общего порядка. Нет нужды объяснять, что Клуб избирателей — это очень старый клуб и что его основатели всегда стремились сделать его как можно более закрытым, для чего одно из требований к членству, как следует из его названия, состояло в том, чтобы каждый кандидат имел право избирать в парламент. И если этому требованию сейчас отвечает несколько большее количество народа, чем предполагалось изначально, то виноват в этом не клуб, который непоколебимо придерживается этого правила, а государство.
Я упомянул об этом правиле, просто чтобы объяснить название клуба; но правило, важное для моего рассказа, правило, в соответствии с которым был исключен Таббнер-Уорбли, состояло в том, что если ежегодный взнос платили чеком, то чек должен быть кроссирован*. Член клуба, о котором идет речь, обычно платил посредством банковского поручения, и банк, а точнее, один из его клерков, нанятый на временную работу уже в войну, выписал некроссированный чек. Ответственность за это, разумеется, легла исключительно на Таббнера-Уорбли и, в соответствии с другим правилом, которое предусматривало исключение в наказание за предумышленное нарушение устава клуба, он был исключен. Вот и все, что известно об этом сейчас, — правление сочло, вполне достаточно; но мне кажется, обстоятельства, которые заставили правление действовать именно таким образом, настолько неординарны, что заслуживают обнародования.
Таббнер-Уорбли вошел в возраст, когда жизненные интересы и страсти стали его покидать; но вместо того чтобы совершать моцион или придерживаться диеты, он обратился к врачу. Что само по себе совершенно разумно, неразумно только придавать слишком большое значение обыкновенной апатии и вялости, не страдая никакой определенной болезнью, которую могут излечить врачи. Наверное, доктор прописал каломель*, но это не возымело действия, и через несколько дней врач понял, что столкнулся со сложнейшей задачей: лечить человека, который ничем не болен. Скоро он обнаружил, что его медицинские знания неприменимы в данной ситуации, и стал давать Таббнеру-Уорбли некоторые общие рекомендации относительно диеты и прочего, и вспомнил о последних достижениях медицины, которые сам еще не опробовал, но которые могли помочь или не помочь в подобных случаях. В конце концов, нет другого пути проверить на практике последние достижения медицины, кроме экспериментального; и поскольку к экспериментам над животными относились весьма неодобрительно, оставались пациенты.