Время лгать и праздновать
Шрифт:
Наступил третий, и последний период. Они опять стали близки, и Юлю это ничуть не стесняло, она словно бы приноровилась ко всем сторонам жизни у моря. Дни проходили бездумно, легко, она даже подсмеивалась над нескладным началом — в трех соснах заблудилась!.. Вообще часто и одинаково смеялась, как это свойственно людям с живым воображением, пережившим нелепейшее недоразумение. Приступы смеха накатывали в самое неподходящее время, и сколько Нерецкой ни спрашивал, что с ней, Юля отмалчивалась. Не говорить же, что ее потешает приключение девицы-стихоплета, возвышенной натуры, вообразившей себя Наташей Ростовой, собравшейся на первый бал, а вместо того угодившей сперва в толпу созерцателей похабщины, затем в пахнущий
Ее ничуть не беспокоило, что Нерецкой может отнести эти приступы смеха на свой счет — подумать, что таким малохудожественным образом она дает понять, насколько он не тот, в сравнении с ее предположениями. Иногда она «выжимала» смех, как это делают люди, глядя на старого несмешного клоуна, своими антраша не вызывающего ничего, кроме стыда, за то, что пришли и тем заставили его кривляться. Натужное веселье всякий раз обрывалось апатией: только что хохотала, и вот лицо неприязненно стыло, глаза по-недоброму отстраненны.
И как-то ночью в сокровенную минуту у нее вырвалось и совсем несообразное:
— Мы подружились, правда?..
Ни в кино, ни в концерты они больше не ходили, ей лень стало взбираться к дому. Она рано засыпала, крепко спала, подолгу валялась в постели. Возвращаясь со двора умытым, в чистой рубашке, он целовал ее, иногда спящую, холодными губами.
— Почувствовал настоящий вкус?.. — спрашивала она.
«Вот бы и мне так «вкушать»… Люди едут сюда в поисках радости, а я все сделала для того, чтобы испортить первый в своей жизни праздник».
Обжитая Алупка надоела, все в ней было привычно, вплоть до лиц отдыхающих. Купались в одиночестве, у симеизских скал. Юля загорела, загар будто обтянул кожу шелковистой пленкой, округлил тело, придал ей новую прелесть. Пришло время припасенных для загара прелестных бус из крупных желтых, бирюзовых, оранжевых и черных камней. Смуглое тело и это таитянское ожерелье делали ее немного незнакомой.
Она и сама чувствовала себя новой, легкой, даже летучей — двигалась уверенно, говорила небрежно, и кажется, все видела, все примечала, в особенности то в людях, что делало их смешными. Она узнавала в них себя и зло смеялась над претенциозностью, настороженностью, растерянностью одних и жадным желанием других поскорее приобщиться к «клубничному», к тому, чего так хотелось, но нельзя было позволить себе дома, на глазах соседей и знакомых.
Для вечерних прогулок Юля чаще всего облачалась в легкие светлые брюки, сидевшие на ней без единой морщинки, и белый свитер. Костюм подчеркивал утвердившуюся на ее лице невозмутимую маску отстраненности от всего вокруг, придавал ей законченность. Что бы ни удостаивалось ее внимания, обо всем она судила однозначно: чуть не каждый разговор начинала с приглашения позубоскалить. Высмотрев в потоке дефилирующих по погруженному в предвечернюю тень Симеизскому проспекту эстрадную знаменитость, она тянула Нерецкого за рукав:
— Посмотри!.. Да не туда — вон, длинный, в синем пиджаке на красной подкладке, возле статуи Дианы!.. Как «кто»?..
И, умирая от восхищения, поведала, что это поэт, чья известность «дошла до сумки», то есть до изображений его портрета на магазинных сумках.
— Только такие невежды, как ты, могут не знать его стихов, над которыми краснеют школьницы, вздыхают мамы и ржут пародисты!..
После солнечных, в меру жарких дней, когда и на улицах дышалось так же легко, как у моря, погода испортилась, небо помрачнело, стало пасмурно, а в горах совсем темно и на взгляд жутко. Над Ай-Петри собирались особенно мрачные тучи, и когда их оказывалось слишком много, они скатывались к морю, висли над ним чернильными дымами, напитывая воду своей чернотой, по которой рассерженно бродили белые гребешки коротких
Дождавшись просвета в небе и не зная, куда девать холодный день, забрались на прогулочный катер, чтобы взглянуть на предгорья с моря, но на первом же причале сбежали на берег с посиневшими носами. В следующие два дня не только не потеплело, но все упрямее моросило по утрам и было так зябко, что не хотелось вылезать из-под одеяла. Отдыхающие приходили на берег одетыми в теплые вещи и глядели на море. Но от этого глядения становилось еще холоднее, и никто больше не улыбался, казалось, будто все они перессорились. Перестав быть ласкающим взгляд зрелищем, большой теплой ванной, море отпугивало суровостью, неприязненно обособленной жизнью. И только чаек не смущала скверная погода. Они все так же умело летали над берегом и водой, так же аккуратно опускались на знакомые камни и, сложив крылья — точно сунув руки в карманы, — с невозмутимо-благожелательным выражением на желтоклювых физиономиях учтиво смотрели навстречу ветру. Чайки напомнили Нерецкому аккуратную девицу из числа Юлиных подружек, которых он видел в ночной электричке. Она точно так же невозмутимо относилась к шуму вокруг. «Ее ли это выбор или она у жизни избранница?..»
— Без моря тут нечего делать, — ежилась Юля, оглядывая потемневшие стены домов, у которых был озябший и виноватый вид.
Ненастье сблизило их с хозяевами. Нерецкой помог старику залатать крышу флигелька, и они скрывались там с нардами, а Юлю, полагая, что она скучает в одиночестве, обласкала старушка. Застав жилицу с толстым журналом в руках, увязнувшей в чувственном многословии южноамериканского романа, старушка спросила:
— Что это вы все читаете?.. Какой роман?.. — Она брезгливо сморщилась. — Это где у женщины все толсто, кроме талий?.. Бросьте эту гадость, идемте лучше чай пить!..
Угощая Юлю очень крепким чаем с душистым кизиловым вареньем, хозяйка рассказывала о своей молодости, о встрече с будущим супругом в чистый четверг, когда из церкви выносят зажженные свечи, о детстве, прошедшем в имении «графа Дмитрия Алексеевича», который родился за двадцать лет до смерти Пушкина, учился вместе с Лермонтовым, а умер спустя два года после Льва Толстого. Умирал трудно, долго, но как только к нему возвращалось сознание, он прежде всего справлялся о здоровье супруги. Ему тут же отвечали, что она молодцом, хотя и приболела, на мужа глядючи, но теперь поправляется. «Передайте, чтоб не волновалась, я чувствую себя превосходно!» — первым делом наказывал он. И так и не узнал, что жена умерла за несколько дней до его кончины. Похороны были невиданными по здешним местам.
— Шли от Алупки-Сары до самой Ялты!..
Свое состояние граф завещал прислуге, а дом на берегу моря — Красному Кресту, потому что покойный был еще и фельдмаршалом.
— В гражданскую войну там устроили госпиталь, и мы, девушки, приходили корпию щипать — для раненых. И представьте: являюсь утречком, здороваюсь с кастеляншей, а ей кланяется высокий генерал в черкесской одежде! Ну, она, естественно, представила меня. Он посмотрел на меня и назвался: «Барон Врангель». — Старушка рассмеялась. — Это потом я узнала, что он за птица, а тогда все важные особы казались избранными, а их внимание — честью!.. И еще помню встречу. Вышила я жене директора гимназии блузку и — угодила! На радостях дама взяла меня с собой на концерт, он в гимназии проводился. Зрителей набралось немного, но среди них — великая княгиня Ирина, мадам Юсупова! Мне ее моя дама потихоньку показала. Как же она была хороша!.. Одета простенько — светлое платьице, в ушах по крохотному бриллиантику, и все, но — прелесть!.. Что представляли на концерте, не помню. Пели «Спите, орлы боевые», еще что-то, ужасно гремел какой-то знаменитый певец, а вот мадам Юсупову и теперь вижу как живую!.. Вы на нее очень похожи — фигуркой. Очень!..