Всадники
Шрифт:
Странная дрожь пробежала по телу Гуарди Гуэджа, по морщинистой коже его лица. Когда он старался вспомнить колыбельную, он лишь хотел по возможности как можно лучше передать ее мелодию другому. Теперь же, когда она возвращалась к нему свежим, точным, новым, наивным напевом, у него возникло ощущение, будто он подбросил в воздух горсть камешков, и они вдруг звонко покатились в глубь времен. И от их падения в таинственную бездну ему послышались звуки и вздохи, казалось бы, давно и навеки угасшие.
И тут Гуарди Гуэдж, чье тело словно износилось и стерлось на нет, а способность
Память у него была необычайная, но до этого ему никогда не удавалось воскресить самые ранние свои воспоминания, свои воспоминания новорожденного о первых впечатлениях от окружающего мира: о цветах, звуках, прикосновениях, запахах, вкусе пищи. Струны домбры словно извлекали их из пропасти, где они лежали под наслоениями годов. И несмотря на возраст и жизненный опыт, которые поставили Гуарди Гуэджа как бы вне человеческой судьбы, несмотря на то, что, подобно дереву с поврежденными корнями, он все больше и больше приближался к своей неизбежной кончине, он не смог сдержать дрожи своего старого, успокоившегося уже совсем было сердца, не смог не разволноваться оттого, что вернулись к нему туманные, как молоко, и разноцветные, как радуга, мгновения, когда, едва выйдя из тьмы небытия, он ощутил впервые окружающий мир и свою в нем жизнь.
Запах горящих дров… потрескивание сучьев в очаге… пляска искр… нежное дыхание теплого воздуха… ощущение покоя от надежных стен и сводов… Привычные движущиеся тени… безмятежность спеленатого и защищенного со всех сторон тела… блаженное ощущение во рту от теплой, густой, жизнетворной жидкости, вкус которой остается на губах вместе со вкусом самого дающего ее источника, бесконечное и сладостное наполнение живота. И в центре этого прекрасного изобилия – добрый, теплый голос, который поет, поет, поет до самого порога сновидений, поет крылатую песню о полном счастье, о доверчивости и о любви.
А солнце опускалось все ниже и ниже, теперь вершину холма освещали лучи, идущие не сверху, а от края степи. Утонченно-нежное освещение необычайно волновало чувства, и домбра настолько точно повторяла движение волн света, что пение ее казалось созданным для успокоения всей земли, для успокоения не только тех, кто лежит в колыбелях, но и для всех, кто испытывает страх перед приближающейся ночью.
Кончался день… кончалась и песня.
Для чего, размышлял Гуарди Гуэдж, для чего нужна жизнь, длившаяся дольше всех других, если и она тоже вот-вот прервется, как и самые короткие? И зачем нужно столько мудрости, если единственная польза от нее – он это вдруг ясно понял – состоит в том, чтобы заставить человека примириться с прекращением жизни?
Между тем там, далеко в степи, огненный гребень от солнечного диска превратился в тоненькую пурпурную нить.
Звуки домбры уже не достигали слуха Гуарди Гуэджа, хотя он видел, что пальцы Нияза продолжают касаться струн, а Турсун покачивает своей массивной головой в такт песне.
«Во имя дружбы твоей ко мне, не прекращай пение!» – хотел было крикнуть Гуарди Гуэдж карлику. И в этой не произнесенной мольбе как бы выразилось все его горе.
Но пальцы карлика, похожие на отвратительных гусениц, лежали неподвижно.
И степь мгновенно стала пепельного цвета.
Турсун выпрямился. Кожа его еще не ощутила первых, едва заметных движений прохладного воздуха. Но суставы уже почувствовали холод. Голова карлика качнулась, резко опустилась на впалую грудь, рот его открылся, нижняя губа отвисла.
Гуарди Гуэдж закрыл глаза с глубокой, бесконечной грустью, свойственной таким людям, как он. И подумал: «Никто в мире не может мне помочь. Так, может быть, я сам еще смогу кому-то прийти на помощь…»
Он сказал Турсуну:
– Я видел Айгыз.
– Айгыз, – проворчал Турсун. – Айгыз.
Ему показалось странным и неприличным, что кто-то напомнил ему о женщине, потерявшей способность к деторождению после того, как она родила Уроза. Он давно дал ей развод. По закону и обычаю, на почетных условиях. За сорок лет он забыл о ее существовании.
– По-моему, у нее есть все, что нужно, – отозвался Турсун.
И это было верно. Он дал Айгыз дом в кишлаке и обеспечил ее средствами существования.
– Она хочет поговорить с тобой, – настаивал Гуарди Гуэдж.
– По какому праву? – грубо спросил Турсун.
– Она умирает, – ответил Гуарди Гуэдж.
Турсун пошевелил своими массивными плечами. Если бы умирал мужчина и позвал бы его, он тут же отправился бы в путь. Но достойно ли угождать капризу женщины, даже если это – последняя воля умирающей? Он сказал:
– Умирает? Ну и что из этого? Разве она еще не состарилась?
– Умирать в одиночестве всегда рано, – возразил Гуарди Гуэдж.
– Ты думаешь? – проворчал Турсун.
И хотя слова мудреца показались ему непонятными, он с трудом встал – чтобы выполнить странную просьбу Пращура.
В кишлаке Калакчекан было всего десятка два домишек, бедных глинобитных мазанок, прижавшихся к скалистому краю холма. Жилище Айгыз было последним, у речки. Оно ничем не отличалось от других – низенькое, с навесом из засохших веток перед входом, с одной-единственной комнатой внутри глинобитных стен, без окон и без дымовой трубы.
Турсун вошел внезапно. Влияние Гуарди Гуэджа сейчас на него уже не действовало. Этот дурацкий визит вызывал теперь у него чувство стыда и гнева. Когда он встал на пороге, перегородив своим крупным торсом весь дверной проем, комната оказалась полностью лишенной остатков сумеречного света. Он сделал шаг вперед и увидел в углу, возле самовара, двух старух. Которая из них Айгыз? Наверное, вот эта, толстая, с шумным дыханием, прислонившаяся к стене на горе подушек. Да, это и в самом деле была она, и она заговорила: