Все изменяет тебе
Шрифт:
Таков голый остов речи мистера Боуэна. Но по мере того, как слова слетали с его уст, появились и арфы, и клавикорды, и ангельские крылья — и какими только красотами не расцветил он свою проповедь для вящей убедительности. Большая часть людей, стоявших в передних рядах, встречала его слова с бурной радостью. Средняя прослойка тревожно шевелилась, пристально поглядывая вверх, как бы в поисках такой планеты, где нет необходимости отваживаться на какие — нибудь решения. В крайних, бунтарских рядах созревал протест, ропот отчетливо нарастал.
— Значит, денежные тузы могут просуществовать и без нас? — выкрикнул чей — то гневный звонкий голос.
— Пусть попробуют. Дайте — ка Пенбори и Радклиффу самим подержать разок лопаты!
— Закопать —
Ошеломленный, мистер Боуэн стал взглядом искать поддержки у своих сторонников. Я заметил, какое волнение поднялось среди людей старшего поколения и как они еще плотнее сгрудились вокруг эстрады.
Мистер Боуэн дал нам знак начинать. Как и в господском особняке, я играл не первую партию, а только аккомпанировал Феликсу, сгущая мелодию. Кое — кто из публики, стоявшей поближе к проезжей части улицы, стал жаловаться, что нас плохо слышно. Тогда человек десять вышли вперед и перенесли маленькую эстраду вместе с Феликсом, со мной и с нашими инструментами ярдов на десять подальше от дороги.
Наши первые номера состояли из псалмов. Сначала нам подпевали только откровенные святоши, и любопытно было видеть, как волна благоговейной печали постепенно стирала с их лиц все следы грубых земных вожделений. Но по мере того, как самые излюбленные псалмы повторялись, привычное действие простых утверждений, содержавшихся в них, нарастало и большая часть толпы, вырвавшись из плена вражды и раздоров, вечно разъедающих людскую плоть, плавно перенеслась в пещеру мрачного и смутного томления, которое открылось ей сквозь оболочку мягких гармонических звуков. Псалмы и восторженное возбуждение певцов так взвинтили нервы Феликса, что он точно разрывался на части и клочья его будто разносились по всем уголкам площади. Он даже чуть не свалился с эстрады от истощения, как вдруг кто — то из стоявших ближе к дороге потребовал покончить с этой чисто религиозной частью празднества.
Мистер Боуэн с некоторой неохотой поднял руку, приглашая нас взять несколько более живой темп. Я хлопнул Феликса по плечу и предложил ему передохнуть, так как нам пришлось бы по его вине повторять последние псалмы крайне медленно и из последних сил. Раскрасневшийся и ошалевший, он вскинул голову, и мы с ним увидели, как толпа всколыхнулась: люди исподволь возвращались к трезвому пониманию того, какой дорогой ценой приходится расплачиваться за помрачение рассудка; возвращались к мысли о повседневной борьбе за насущный хлеб, за существование. Через дорогу Изабелла, жена булочника, в богато расшитом коричневом переднике, приковавшем к себе мое внимание, продавала жаждущим певцам крапивное пиво. Я оглянулся вокруг в поисках Лимюэла, занимавшего раньше место у самой эстрады, но его и след простыл.
В последних рядах толпы вдруг раздался взрыв приветствий, и, точно по команде, люди вновь расступились, чтобы пропустить Джона Саймона, который медленно и улыбаясь подошел к эстраде. Он, по — видимому, был смущен оказанным ему вниманием и уставился глазами прямо в меня. Я понял, что любая толпа расступится перед Джоном Саймоном, что это всегда будет удивлять его самого и что он всегда будет стесняться этого особого внимания. Опершись руками об эстраду, он очень любезно сказал Феликсу, что и сам он и его друзья рады убедиться, как ловко справляется Феликс со своей скрипкой. Феликс повернулся к Джону Саймону спиной, и шея его так побагровела от прилива крови, будто ему меньше всего хотелось слушать слова одобрения от Джона Саймона и его единомышленников. Мистер Джеймисон тоже оперся об эстраду, он дергал Феликса за брюки и, напевая вполголоса какую — то мелодию, просил, чтобы мы ее сыграли. Он явно стремился отвлечь внимание от Джона Саймона и опустить занавес над этой тихой и полной значения интермедией.
— Ты что, собираешься выступить с речью? —
— Нет, Алан. Я не собираюсь произносить речей. Эти люди знают столько же, сколько и я, а некоторые из них — много больше меня. Они радуются, и я тоже. Вечер такой тихий, и музыка так приятна… Сейчас нет даже ветра, обжигающего лицо. Продолжай играть, дружище.
— А ты не споешь? У меня руки чешутся сыграть ту песенку, которой ты в свое время доводил слушателей до слез. «Все сердца на земле одиноки и грустны» — помнишь? Вот бы нам после всех этих богоугодных гимнов преподнести публике такую песенку! Люди так очумели бы, что Пенбори пришлось бы выгрести из своих печей золу и посыпать их головы — только тогда они, может быть, усвоили бы, что в железорудной промышленности неблагополучно.
— Нет, я и петь не собираюсь. Я только хочу предупредить тебя, что мне нужно ненадолго сходить в Уэстли. Возможно, что я вернусь еще до конца праздника. В противном случае жди меня здесь.
— Ты идешь один?
— Да. А что?
— о, ничего особенного. Просто будь осторожен. Раньше, чем загасить печи, Пенбори, может быть, захочет принять еще кое — какие особые меры.
— Да ты, никак, делаешься стратегом, Алан! Не беспокойся. Уэстли не за морями. Будь здоров.
Как только он отошел, я обратил внимание на внезапное колебание занавески над верхней, застекленной половинкой двери, ведущей в лавку Лимюэла Стивенса. Вот занавеску отодвинули. Вполне отчетливо увидев Лимюэла, я недостаточно ясно разглядел человека, стоявшего рядом с ним. Лимюэл указывал этому человеку на Джона Саймона. Рука булочника как бы застыла в жесте глубокого возбуждения. Она стала двигаться вслед Джону Саймону, пока тот медленно пробирался сквозь толпу. Я не спускал неподвижного взора с двери в лавку. Когда Феликс дернул меня за рукав, справляясь насчет возобновления нашей игры, я предложил ему лучше помолчать или убираться к черту и делать, что ему заблагорассудится. Я же продолжал свои наблюдения. Это длилось не больше минуты. Из лавки Лимюэла, укрытый высоко поднятым воротником пальто, вышел Бледжли, один из двух холопов, которые обрушились на меня с побоями в тот памятный день на угодьях Плиммона. Не оглядываясь по сторонам, он стал двигаться в одном направлении с Джоном Саймоном.
Я спрыгнул с эстрады, рассчитывая нагнать Джона Саймона и предупредить его. Мне очень улыбалась перспектива очутиться рядом с Джоном Саймоном и вместе с ним оказать Бледжли такой достойный и торжественный прием, чтоб он вернулся к своим хозяевам Пенбори или Плиммону чернее и синее смеси угля с небом. Но толпа сгрудилась вокруг меня, и сотни людей выдыхали свою признательность прямо мне в лицо, как будто я каждому из них принес по меньшей мере по мешку золота. Я чувствовал себя увязшим и беспомощным, вращаясь, как в водовороте, среди женщин с их милыми проявлениями любезности и мужчин с их бесконечным «спасибо, о, спасибо вам, мистер Ли!» Я уже готов был кричать, чтоб они оставили меня в покое, как вдруг в просвете между чьими — то двумя головами передо мной мелькнуло лицо Уилфи Баньона. Я громко окликнул его, и он, работая локтями, пробрался ко мне и спросил, что мне нужно.
— Джон Саймон один пошел в Уэстли! — сказал я ему.
— Знаю. Кое — какой народ с рудников, что по ту сторону Тодбори, соберется туда потолковать с ним. В Уэстли у нас есть хороший друг, он предоставляет нам домик для таких встреч. Так что нет никаких оснований для тревоги.
— А я все — таки думаю, что есть. Помнишь, ты рассказывал мне о своем брате Сэме и о человеке, который появился в поселке как раз перед его смертью?
Уилфи промолчал. Он пристально и выжидательно смотрел на меня своими необычайно спокойными глазами.