Все лестницы ведут вниз
Шрифт:
Раскидав все по холодильнику и кухонным шкафам, выбросив в мешок на улице все пропавшее и старое, Аня, удивляясь самой себе, принялась мыть окна. Они были на столько грязны, что через некоторые из них смутно виднелись очертания вдали стоящих деревьев или соседних домов, словно к стеклам прильнул грязный липкий туман.
Как подражая своей матери — увлекшись и без передышки — Аня продолжила уборку мытьем полов, при этом ни разу не выругалась и не пожалела о затеянном. Уборка благодатно отвлекала Аню от надоедливых мыслей. Иногда они были совсем неподъемными, слишком тягостными.
Пока Аня наводила чистоту, Вера Ивановна успела откупорить одну из двух бутылок водки, принесенных вместе с продуктами, и употребить из горлышка не отходя от кровати.
— С головой у него было не в порядке, — начала вспоминать Вера Ивановна. Как обычно, Аня не ушла сразу — надо было с некоторое время посидеть. — Если бы не так, то в дурдом бы забрали его. Никогда не знаешь, что лучше, — вздохнула она. — В те дни он совсем безбожно пил. По утрам страшно трясло, а вечером уже… совсем как дурак. Наверное бес в него вселялся. Бесы любят дураков, а он, хоть и сообразительный был, но все равно дурак. Я тогда сильно испугалась. Когда он у себя в комнате бывал, я иногда, на всякий случай подойду, легонько приоткрою дверь и посмотрю. Надо так это делать, чтобы не заметил, иначе заставит дверь. Целые баррикады сооружал…. и окно заставлял. И долго так бывало просидит — пока водка не кончится. Да, Яночка, не раз такое бывало, — продолжала она глядеть в потолок. — Ты, наверное, и не знала какой он из себя, а знала бы, так и не дружила. И правильно сделала бы. Очень правильно бы сделала, милая.
Все Аня знала — больше, чем Вера Ивановна. Наумов действительно был мягко говоря, странноват, особенно когда выпьет, а пил он все больше и не одними днями. Пил как взрослый пьяница; гораздо, гораздо больше даже пил. В свои пятнадцать лет, может быть, он не успел узнать, что такое белая горячка, но во всяком случае приближался к ней семимильными шагами. Не редко пребывал он в бреду, и если это не горячка, то уж точно нечто близкое к ней.
— Один раз гляжу в щелку, — продолжила Вера Ивановна после некоторого молчания, — вижу только спину его. Сидит на полу и что-то перед собой там делает. Может карты раскладывает, думаю. Какое-то у него пристрастие было странное к этим картам. Присматриваюсь, а на полу кровь. Такая небольшая лужица крови — чуть виднеется из-за спины, — а потом, вижу, нож мелькает. А как увидела, так не удержалась и ахнула на месте. Поворачивается он, смотрит на меня — физиономия довольная при довольная, как у ребенка какого-то. Руки он резал, дурачок. Такие шрамы себе понаделал!
Аня видела эти шрамы — вздутые, багровые, поперек запястий по внешнюю сторону. На каждой руке по три. Ими Наумов хвалился — говорил, что по цвету шрамов можно предсказывать погоду на завтра — будут ли осадки. Вспоминая порезы, поначалу Аня думала, что Наумов тогда пришел к тому, к чему после пришла она, но вскоре догадалась, что это не так. Свою боль он хотел заглушить — убив в себе человека. Не бояться боли физической, быть выше эмоций, выше душевных терзаний — этого он добивался. Он не знал — не успел узнать, — в чем теперь уверена Аня. Невозможно вырвать боль — нельзя убить в себе человека. Тьма, поглотив, только раскрывает — как бутон созревшего цветка — горячее сердце, обнажая заветную сердцевину, от чего щемит во всем теле; от чего боль нестерпимая.
Норда Наумов любил не меньше Ани. Был сильно к нему привязан, на столько, что решил отсечь его от себя тем же ножом, которым приучал себя к боль — намеревался убить пса. Норд должен быть обязан Ане, что закончил свою жизнь старческой смертью, потому как именно она не позволила Наумову зарезать пса. Случайно узнав о задуманном, тыкала она указательным пальцем в его грудь, и с яростью в глазах, непоколебимостью в лице, твердостью в голосе высказала все и с угрозой, что сама прирежет Наумова, если с псом что случится. Надо сказать, что для него слова Ани звучали как неприступный закон, ведь любил он ее как свою сестру и частенько ласково называл Аню Искоркой или Огоньком.
— Не зря у тебя такой цвет волос, — говорил Наумов. — Они у тебя
— Ты можешь нормально говорить? Без этих своих… метафор, — сидела охмелевшая Аня, облокотившись к стене.
— Да нет же, Анька! Ты не понимаешь. Нам выбора не дали. Отпустили по дороге боли и все. Есть те, которые и здесь заслужили счастье, а выперли их оттуда за малую провинность. Но мы — это другое. Мы там что-то серьезное учудили. Может убили кого… Ты точно, — пихнул он Аню в бок, — кого-то там придушила. Это сейчас ты такая, а только дай тебе почувствовать кровь — ты не остановишься. Это замкнутый круг, Анька.
— Вообще все равно, — сказала безразличная Аня. — Будем ходить по замкнутому кругу.
— Нет, Анька, я на это не согласен, — повертел он головой. — Это не справедливо. На это я не подписывался. Может я вообще не хотел существовать! Кто создал меня, пусть и отвечает. Я долго думал над этим, Анька. Знаешь, что я сделаю?
— Ну? — равнодушно произнесла.
— Я выскажу протест этой несправедливости и зажгу пламень. Я такую почву подготовлю, что ад охренеет! Они, как узнают, выгонять меня оттуда. Отхлестают из страха плетями и выгонят! Тогда я приду к тебе, потому что и в рай то меня не пустят. Буду ходить и смотреть, как мой Огонек поживает. Как разгорается. Ха-ха! Я буду время от времени спускаться к этим тупым идиотам и смеяться им в рожи! Каждый раз буду напоминать им об Огоньке. Скажу: вот, смотрите придурки, вчера он был маленький, а теперь во как разошелся. Ха-ха! Ты знаешь, Анька, что небо освещается адским пламенем? Без ада в раю была бы тьма. Но ад сейчас холодный. Ха-ха-ха! — залился Наумов смехом.
По-началу это воспоминание было дорого Ане, как бесценное, сохранившееся в памяти письмо от друга, но а теперь как доказательство его глупости, неправоты, апофеоза всех его бесчисленных заблуждений. Придумал ссеб рай, ад, всякие огоньки с искорками. Не то, что Аня! У нее нет «всего этого тупого идиотизма», и ее видение мира куда более правдоподобнее.
Да если и был Огонек! Если и была Аня Искоркой, то он то сам ее тогда и погасил. Если и горела она огоньком, то в лучшем случае теперь дымит, медленно и мучительно истлевая. И если существует ад, то черти не хлестают Наумова плетьми из страха, нет — обратно: каждый день в благодарность дают они ему пир, потому как еще до того, как спуститься в «свою сраную преисподнюю», уже собственноручно приготовил вторую душу для бескрайних глубин.
— Тупица, — вспомнив этот эпизод, не удержалась Аня.
— Что? Что Яночка? — повернулась к ней Вера Ивановна.
— Ни-че-го, — злобно процедила Аня.
— А-а! — будто что-то поняв, сказала Наумова. — Встает, поворачивается он ко мне и так смеется. А кровь! Мамочки мои, — пощелкала языком. — Сколько крови то было. Со спины то казалось чуточку, а там целая лужа. Черная такая! Еще с рук быстро-быстро… струей капает. Я так и упала на пол. Сказать ничего не могу. Вижу, лицо его меняется, нечеловеческое становится, сатанинское такое! Точно, бес в дурака вселился! Глаза горят… нечеловечески. Поднимает вверх руки и хохочет, говорит мне: «Смотри смертная, говорит, я превозмог свою боль». Вот дурак пьяный, — затянула она, приложив ладонь к щеке. — Дурак был, не дай Боже.
— Точно, — фыркнула Аня.
— Что? Ты что-то сказала, Яночка?
— Что-то вы хуже слышать стали, Вера Ивановна! — кричала Аня. — Говорю, редкостный дурак был этот ваш Олег!
5
Не успела Воскресенская достать тетрадку из сумки, как преподаватель химии обратилась к ней в обыкновенном своем приказном тоне, чтобы она «сию же минуту» прошла в кабинет директора. Уверенная, что после разговора она уже не вернется в класс «этих лицемерных уродцев, готовых подписаться под чем угодно», Аня накинула лямку на плечо и вышла в коридор.