Все люди - враги
Шрифт:
– Ох, папа, папа! Что же мы будем теперь делать?
И вдруг с ужасом почувствовал, что все тело отца затряслось от рыданий и голова его уткнулась ему в плечо. Тони стоял неподвижно, крепко обняв отца и сжимая ему руку. Он уже не чувствовал себя посторонним и весь точно застыл. Голова мучительно болела. Он цеплялся за одну мысль, как будто только это и было важно, - заставить как-нибудь этого разбитого горем человека отдохнуть. Наконец после того, как прошла, казалось, целая вечность муки, рыдания прекратились, - это было так ужасно у мужчины, особенно у того, кто в его детском представлении был почти божеством. Энтони прошептал:
–
Завтра, когда отдохнем, мы поговорим. А теперь пойдем спать.
Генри Кларендон слегка отодвинулся от него и покачал головой.
– Да, да, - настаивал Тони.
– Ложись в моей комнате. Я лягу в другой, для гостей. Пойдем!
Он провел отца по коридору, держа в. свободной руке свечу, и посадил на кровать. При виде своей комнаты Тони почувствовал, как у него снова сжалось сердце, и ему стало мучительно больно при воспоминании о том, как он высокомерно вышвырнул когда-то обе картины Холмана Ханта. Он зажег еще две свечи.
– Подожди, - сказал он, - я сейчас вернусь.
Он спустился ощупью по лестнице, переступил через огромные колеблющиеся тени от свечи, не осмеливаясь взглянуть в сторону двери той комнаты, где находилось "это". Тони почувствовал слабый и страшный запах йодоформа, цветов и чего-то еще ему неизвестного, что заставило испуганно забиться его сердце. В кухне он нашел и откупорил бутылку кларета и залпом проглотил полстакана. Вино подбодрило Тони и прогнало мучительное ощущение холода и дурноты. Он нашел поднос и тарелку, положил ломтики холодного мяса и разорвал на куски цыпленка, так как пальцы его слишком дрожали, чтобы держать нож.
Он хотел съесть что-нибудь, но не смог. Положив один хлебец в карман, а два других на поднос и поставив туда же чистый стакан, вино и свечу, медленно поднялся по лестнице.
Отец сидел неподвижно на кровати, тупо уставившись в стену. Тони осторожно поставил поднос на маленький столик.
– Я немного поел внизу, а это принес тебе, если тебе тоже захочется. Не раздевайся, ложись прямо так. Ну вот. Я оставлю одну свечу зажженной, хорошо? Ну, покойной ночи.
Он нагнулся, поцеловал отца и почувствовал, как тот, сжав ему руку, прошептал:
– Милый мой мальчик.
Тони понял, что достиг цели.
В комнате для гостей (он выбрал ту комнату, которую никогда не занимала Эвелин) не было постельного белья, только серые полосатые одеяла.
Энтони не пошел за бельем, а застелил постель одеялами.
IX
Так узнал Энтони, как жестока и неумолима смерть.
Безысходное отчаянье отца, тем более тяжкое, что непримиримый разум не позволял ему утешаться надеждами на загробную жизнь, давило невыносимым гнетом, и Энтони все больше и больше растравлял себя мучительными мыслями и мрачными видениями.
Целые недели, во сне и наяву, его преследовали чудовищные картины катастрофы, которой никто не видел и которая осталась тайной. Что испугало лошадь?
В своих душевных терзаниях Тони иногда чувствовал себя невольным виновником происшедшего, - словно какой-то враждебной силе понадобилось принести в жертву его мать, чтобы разрушить его счастье, - но в следующую же минуту он сознавал нелепость такого предположения. Он проклинал четкость своей памяти, которая упорно и точно назло возвращала его к тому, что он хотел забыть.
Ему снова и снова мерещился гроб, неуклюже покачивающийся на плечах людей, облаченных во все черное, ежедневный труд которых состоял
. Похоронный обряд - ненужная, унизительная и нестерпимая своей гласностью процедура. Он не мог освободиться от чувства ужаса и возмущения, оставшегося у него от долгого, медленного шествия в церковь, от безмолвного, мучительного ожидания начала церковной службы, от заунывных интонаций, которыми приходский священник и все присутствующие ис-, кажали полные величественного достоинства слова, и от этого ужасного покачивания гроба, когда его несли к могиле; ему вспоминалось бледное, искаженное лицо отца, когда земля с глухим стуком падала на крышку гроба, какие-то дальние родственники, которых он никогда раньше не видал, назойливое любопытство деревенских жителей и ужасная пустота, наступившая после этого дня. Все это было какой-то бес- емысленно грубой жестокостью.
Всякий раз, когда Энтони приходил потом на кладбище, у него сжималось сердце при виде могильного холмика, постепенно оседающего от дождя и солнца, покрывшегося затем настилом из дерна, с валиками по краям, сначала заметными, а потом постепенно сровнявшимися и, наконец, безобразной белой плитой с еще более безобразной надписью. Тони смотрел на это имя и на эти две даты, жалкие вехи человеческой жизни, которой он был наполовину Обязан своим существованием. Ему казалось, что здесь можно сделать только два вывода: либо условия, на которых зиждется человеческое существование, жестоки и гнусны, либо человеческая способность чувствовать развилась раньше, чем он был предан проклятию. Все это было так унизительно, что Казалось почти позорным.
Генри Кларендон погрузился в беспросветное мол-"
чаливое уныние, из которого Энтони никак не мог его вывести. Они встречались только во время еды, и, так как отец не склонен был разговаривать, Тони быстро умолкал. Отец сидел, запершись у себя в кабинете, или уходил бродить в одиночестве. Иногда, проснувшись ночью, Энтони слышал, как он беспокойно расхаживает по дому. От всего этого Тони испытывал такое чувство, точно солнце навсегда померкло в небе и жизнь превратилась в бесконечную вереницу серых холодных дней. Предоставленный самому себе, он бродил часами или сидел в раздумье на террасе, в парке или взбирался на вершину холма и подолгу стоял там на ветру. Но радость жизни улетучилась, и если к нему и возвращалось ощущение, что он живет в вечности всего сущего, это была вечность унылого мрака. Он без конца читал сначала книги матери, стараясь проникнуть в мысли, которые когда-то были ее мыслями, а потом все, что ему попадалось под руку. Только это и спасало его от мертвой апатии, охватившей отца.
Маргарит и Робин посылали ему сочувственные письма, приходившие точно из другого мира, и всетаки они хоть немножко поддерживали его, воскрешая в нем волю к жизни, которую убивала гнетущая атмосфера в доме. Робин закончил свою вторую книгу, она была принята, и он уехал в Италию, чтобы приняться там за третью. Его описания Флоренции и Рима пробудили в Тони жадный интерес, и он читал об Италии все, что мог найти в библиотеке.
Маргарит писала о пьесах, операх и вечерах в Лондоне. Вскоре она уехала с родителями на лето в Шотландию. Тон ее писем был дружеский, но не более, а Тони не испытывал желания писать о своем чувстве, которое казалось погребенным под пеплом его бесцельного существования.