Все по местам!
Шрифт:
Каганов рассказал о заводе. О том, как под бомбежкой грузили его в Москве на платформы, как под бомбами добирались сюда, как здесь почти каждую ночь над заводом воют фугаски.
— Сегодня тихо пока, но он свое дело знает. Завтра двойную дозу вкатит. Мы его изучили уже. В бараки и в те попасть норовит.
Чайник так и не закипел, вернее, у них не хватило терпения его ждать. Когда где-то в глубине его чрева раздались первые, еле уловимые звуки от движения воздушных пузырьков. Каганов разлил содержимое чайника в две алюминиевые кружки, бросил в каждую
— Алюминий тем хорош, — сказал Слободкин, — что и не очень горячий чай в нем кажется кипятком. Потому солдат алюминий ценит больше золота.
— Драгоценный металл, — согласился Каганов. — А дюраль — его родной брат.
И он снова заговорил об автопилотах, о том, как наладили тут их производство.
— Почти как в Москве! Даже цех ширпотреба имеется, и продукция — первый сорт.
Оказалось, что кружки, из которых они пили сейчас, изготовлены из отходов производства на самом заводе, что миски и ложки в столовой — того же происхождения.
Слободкин начинал проникаться все большим уважением к людям, с которыми довелось познакомиться за два первых дня. Голодные, полураздетые, неустроенные, они, если вдуматься, совершают подвиг. Он много читал об этом в газетах, слышал по радио, но по-настоящему величие их труда почувствовал здесь — вчера и сегодня. Ему вдруг представилось, как миллионы людей проводят ночи в заиндевелых стенах, обжигают губы об алюминий, как делят последнюю щепотку махорки и сахарина, а утром полураздетые идут по снегу к своим станкам. И так вся Россия, вся страна…
— О чем вы? — спросил Каганов приумолкшего гостя.
— Да о многом. О том, что увидел у вас тут за эти дни.
Он рассказал Каганову, как довелось ему вчера мерить сугроб вслед за человеком в сандалиях. Каганов вздохнул:
— Тут много всякого. Еще и не того насмотритесь. Самое главное, что народ не скис. Я на днях тоже догнал по дороге к станции одного такого в сандалиях. В самых обыкновенных — с дырочками. Идет себе, бормочет что-то. Рехнулся, думаю. Эй, — кричу, — постой! Оборачивается — щеки к скулам прилипли, глаза ввалились, но из глубины смотрят, представьте, спокойно, будто все в полнейшем порядке. Не замерз? — спрашиваю. — Местами, — говорит. А ноги? — И ноги местами. Снег вон какой крупный сегодня, да и много его, снега-то, весь в мои сандалики не всыплется!..
Каганов помолчал, подержал руку над почти совсем потемневшей проволокой плитки, потом сказал:
— Если в газете про такого написать, скажут — брехня. Пропаганда и агитация, скажут. Согласны?
— Если так рассказать, как вы сейчас — поверят. Я бы на вашем месте обязательно написал — прямо в Правду. Пусть все прочитают!
— Правда — это далеко и высоко. У нас тут многотиражка выйти грозилась. Листовку откатали уже. Пишите, говорят, про героев тыла.
— Вот вы про сандалии и дайте им. Все прочтут. Знаете, как это можно подать!
— Вы уж не журналист ли случайно?
— Был когда-то редактором стенгазеты.
— Так, может, вас сосватать в редакцию?
— Нет, нет, ни в коем случае! Я на станке хочу. Что угодно стану в цехе делать, только не это.
— Ну, как знаете. А то парторг ЦК Строганов, недавно назначенный к нам на завод, по всем цехам ходит, ищет вашего брата. В рабкоры я вас все-таки предложу. Я от парткома за печать отвечаю. И тема для вас уже есть — напишите, например, про Попкова Васю.
— Это кто еще такой?
— Вот тебе, здравствуйте! Да он вам, говорят, вчера в печенку въелся. Чумазый, небольшого расточка.
— Пятая?..
— Да, да, пятая! Не знаю, поверили вы ему или нет, но он ведь в самом деле один в пятой бригаде. Одинешенек. Двоих дружков его в больницу свезли — одного с тифом, другого еще с какой-то дрянью. Вот однолошадное хозяйство и образовалось. Стали ему напарников подбирать, он ни в какую. И в мирное время, дескать, друг дружку выручали, а сейчас и подавно один другого всегда заменим. Мы ему всякие доводы и резоны, а он свое. До директора дойду, но пока не вернутся мои, сам тут справляться буду. И что же вы думаете?
— Настоял?
— Настоял! Комитет комсомола впутал, партком, но своего добился. Дошло действительно до директора — тот даже приказом это дело специально отметил. Так, мол, и так, в виде исключения и особенного энтузиазма комсомольца Василия Трифоновича Попкова… Тут мы, признаться, впервые и узнали, как его по батюшке величают. А то все Вася да Вася. От горшка два вершка, можно сказать. Но характером вымахал вон куда! И, представьте, справляется. Я сперва караулил его, боялся, зашьется, напорет чего-нибудь. Целую смену, как бесенок, от установки к установке мечется, а дело у нас тонкое, деликатное, постоянного внимания требует. Проверил и перепроверил малого несколько раз — и с начала, и с конца, и вразбивку. Все точно, все параметры под неусыпным призором у него, под строжайшим контролем!
— Повезло вам с парнем, — перебил мастера Слободкин, — а я думал так, мужичок с ноготок.
— Все так поначалу считают. Потом присмотрятся — перед ними чуть ли не богатырь.
— Ну, так уж и богатырь!
— Вот и вы смеетесь, не верите.
— Громкое слово очень.
— Громкое, верно. Но дело не в одном человеке в данном случае. Это явление — знамение времени, если хотите На него смотрят другие, равняются. Тоже громкое слове скажете?
— Равняются — не громкое, — согласился Слободкин, — нормальное слово.
— Так я вам без преувеличения скажу, меня завидки берут, глядя на Попкова. Откуда столько энергии, столько силы? Остальная наша комсомолия за ним теперь хоть к черту на рога. В этом главное, в этом смысл его поступка хотя сам он и не знает о том, и не ведает. Согласитесь Слободкин, только высокие духом люди способны на такое И куда ни посмотришь, в какой уголок не заглянешь, всюду встретишься с самой настоящей самоотверженностью. Всюду — не преувеличиваю. Есть у нас гальванический цех на заводе. Из всех вредных — наивреднейший. Человек там в кислотных парах задыхается. Работают одни женщины.