Все возможное счастье. Повесть об Амангельды Иманове
Шрифт:
Оказалось, что Токарев и Койдосов без всякой подсказки Алтынсарина пришли к тем же мыслям, что и он. Делу образования мешает не только нехватка начальных школ, не только чрезвычайно низкий уровень преподавания, но и крайняя трудность продолжать образование. Каждая новая ступень создавала препятствия, почти непреодолимые. А чего стоит такое образование, которое кончается чтением простейших текстов и счетом в пределах четырех действий? Значительный процент из тех, кто в молодости научился читать, в зрелые годы вовсе становился неграмотным. Вместе с тем Токарев говорил об удивившей его тяге именно к русскому образованию.
— Этот несостоявшийся баксы Амангельды Удербаев, например, сказал, что с удовольствием пошел бы учиться в русское училище, — говорил
— Так и сказал? — оживился Алтынсарин. — Он знает это слово?
— Нет. Он сказал, что хочет научиться лечить животных, как русские врачи. Слово «ветеринар» я ему подсказал.
— Вот видите. Он учится не классовой борьбе, а сразу всей жизни. Молодые люди не выбирают так уж определенно, чему учиться. Он хотел стать баксы, он хотел стать батыром. Теперь хочет стать ветеринаром.
Оказывается, Алтынсарин не пропустил ни слова в начале беседы, просто искал случая для весомого ответа по существу. И Токареву, видимо, не надо спешить с возражениями. Они стояли возле бревенчатого домика в три окна на улицу.
— Хотите чаю? — спросил Токарев и сразу отворил калитку. — Заходите, дядюшка рад будет.
За чаем разговор как-то переменил направление. Алексей Владимирович Токарев давно ждал Алтынсарина, чтобы прочитать ему свои переводы из Цицерона. Новый человек крайне нужен в качестве беспристрастного судьи, а такой человек, как инспектор киргизских школ, смог бы оценить не только стиль перевода, но и полезность этого труда для воспитания юношества.
Не спрашивая согласия гостя, вернее, сказав только; «Если позволите, я прочту вам отрывок», Алексей Владимирович надел очки и принялся читать по толстой тетради. Томик Цицерона лежал на подоконнике.
— «…природа человеческого духа проста и не содержит ничего лишнего, отличного от него и ненужного ему. Дух не может делиться на части, не может погибнуть или исчезнуть. Важным доказательством того, что люди многое узнают еще до своего рождения, служит то, что они еще в молодости при изучении сложных наук понимают трудные вещи так быстро, что кажется, будто они не узнают про все впервые, а вспоминают лишь то, что знали ранее».
Все, что касалось образования, занимало Алтынсарина сразу и полностью. Это ошибка, что дети столь многое узнают еще до рождения. Никто не родился с умением писать, читать или считать, но многие учатся этому быстро и тем успешнее, чем раньше начато образование. В степных школах это особенно заметно, младшие по возрасту часто легко обгоняют старших, если учитель им попался хороший. Может, беда в том и заключается, что запаздывали мы с первоначальным образованием, Токареву-старшему было лестно внимание Алтынсарина. За окном стемнело, чтение закончилось, они сели возле самовара и стали говорить о значении сказанного древними, о врожденных знаниях и знаниях приобретенных, о том, на каком языке дети кочевников будут приобщаться к всемирной литературе.
— Когда мне сказали, что скончался граф Толстой и будет панихида, я так огорчился, что не смог понять: по писателю официальной панихиды никто устраивать не станет, — сказал Алтынсарин. — Странно живем мы, если авторитеты народные не всегда совпадают с государственными. Для меня Лев Толстой и Федор Достоевский — имена святые.
— Вовсе не странно, — возразил Токарев-старший. — Это закономерно и даже необходимо. Коли уж человек противопоставлен государству, то их взгляды на добро и зло совпадать не могут. К еще не устраивает меня в вашем суждении, что вы рядом ставите Толстого и Достоевского. Один из них — последовательный противник русской государственности, другой — ее апологет.
Старик высказывался напористо. Он не назвал роман «Бесы», но прямо «Бесов» касалось рассуждение о том, что моральные потери и деформация личности в тесных крамольных кружках происходят отнюдь не по внутренним «имманентным» причинам, не потому, что в революцию идут люди порочные, а потому, что организационная обособленность мелких сообществ внутри порочного русского государства приводит к такому высокому внешнему давлению на них, выдержать которое могут лишь герои.
Алексей Владимирович продолжал говорить, а Алтынсарин, следя за его аргументами, думал о том, что когда-нибудь и у его народа будут люди, могущие так страстно и остро спорить на отвлеченные темы. О чем спорят соотечественники? О пастбищах. О скоте. О скачках. Об охоте.
— Вы читали «Записки из мертвого дома»? — спросил старик. — Ну и прекрасно, что читали. Вот выводит он в своих «Записках» татарина Газина. Хорошего в этом Газине на самом деле крайне мало, был он наш подпольный целовальник и буян страшный, однако не следовало и под сомнением даже писать, что он детишек малых терзал. Мол, заведет ребенка в лес, напугает до смерти, поиздевается и зарежет с наслаждением. Страшно каждому, что есть такие люди, но наш-то татарин вовсе в этом не виновен, осужден был за пьянство, кражи и отлучки из казармы, он из солдат.
— Достоевский был писатель, а не регистратор, — напомнил дяде Николай Васильевич. — Значит, надо ему было показать глубину падения человеческого.
— Надо, так показывай, что есть, а не пужай выдумками. Или вот еще, — продолжал Алексей Владимирович. — Помните, описывает он старообрядца, маленького, седенького, тихого на вид и со взором ясным и светлым. Описал его Достоевский подробно и любовно, чтобы понравился старообрядец читателю, а потом вдруг обозвал его фанатиком и оклеветал, обвинив в поджоге православной церкви.
— Оклеветал? — с недоверием спросил Алтынсарин. — С какой целью? Признаться, я плохо помню, в чем он обвинялся.
— Я же говорю, обвинил в поджоге. Вам ли не знать, господа, что зажигательство в нашей деревянной стране стоит рядом с убийством, разбоем, грабежом, и даже прежде делания фальшивой монеты.
Теперь и племянник внимательно слушал дядю. Этих аргументов он ранее не знал.
— Между тем, — продолжал Алексей Владимирович, — был хороший, работящий старик, пользовался уважением, официальное православие не принимал, ибо оно власти божьей предпочитает власть царскую, вот и все… Но ведь и в самом деле нет, пожалуй, в мире другой такой холуйской церкви, как наша… А сослали человека в каторгу без срока: за неприсутствие при закладке православной церкви. Не пришел на торжество, — значит, в каторгу! Нет, дорогие друзья мои, писатель должен униженных защищать от государства и сильных мира сего, а не порочить их в глазах людей несведущих. И еще более стыдно, что именно так государство и церковь обычно обвиняют решительно всех религиозных протестантов. Кстати, еще пример, если позволите. Был там у нас один еврей-ювелир с клеймами на щеках. Тип мерзкий. Обвинялся он в убийстве, и нет причин не верить этому обвинению. На совести писателя описывать того ювелира так или иначе, но Достоевский сообщает, что ювелир был крайне верующим иудеем и под особым конвоем ходил в городскую еврейскую молельню. Достоевский подробно описывает, как молился еврей в казарме, как навешивал себе на лоб кубики, как справлял свой шабаш, как смешно и притворно рыдал, бия себя в грудь. Короче говоря, повода для глумления над чужой верой ваш любимый писатель не упустил… Об одном только забыл упомянуть, что Исай Фомич Бумштейн был православного вероисповедания, выкрест, обратно в иудейскую веру не возвращался, да и не мог бы вернуться. Великое благо, конечно, что ни забулдыга Газин, ни его дружки журналов и книг не читают, благо, что и дедушка-старовер к новопечатному слову своего ясного взора не обратит… Но стыдно… И еще скажу: приглашал меня недавно для душеспасительной беседы ротмистр Новожилкин, фиглярствовал передо мной, в психологию залезал, Верховенского и Ставрогина вспоминал, примеры из жизни приводил, сны свои мне рассказывал… под знаменитого Порфирия Петровича работал. Я ему так и сказал: я, мол, не Раскольников, я старух не убивал, а вы не Порфирий Петрович. Он, знаете, очень удивился, что я угадал его кумира; так и сказал, что сравнение мое ему лестно.