Всегда солдат
Шрифт:
– Уходите! Неровен час, палачи вернутся…
Через два дня я вышел к Днепру. Вечером пристроился к обозу с дровами и с ним добрался до села Зарубинцы. Здесь сделал остановку. Знал, если не отдохну, свалюсь и замерзну где-нибудь в дороге. Да и идти было не в чем - сапоги почти развалились.
У хозяйки хаты нашлись сапожные инструменты и дратва (муж ее, погибший на фронте в первые дни войны, был сапожником). Кое-как отремонтировал свою убогую обувку. Хозяйка, решив, что я умею «чеботарить», рассказала о том людям, и ко мне потянулись клиенты. Несли валенки, разбитые ботинки. Расплачивались
– Оставались бы у нас в селе приймаком, - сказала как-то хозяйка.
– И дивчина есть на примете. Красивая, молодая, мужа ее на войне убили. Горпыной [131] звать. Да может, вы ее и заприметили? Черноволосая такая. На валенки ей задники ставили.
Горпыну я запомнил. Она и в самом деле была хороша собой. Смуглый с бронзовым отливом цвет лица, большие глаза цвета спелой вишни, мохнатые до того, что хотелось потрогать пальцами, ресницы, вольный разлет тонких черных бровей.
Когда я подшивал ее валенки, Горпына сидела в темном углу и сверлила меня своими глазами-вишнями. Иногда тихонько вздыхала и, словно сдерживая волнение, прижимала к груди смуглые руки.
Близость этой молодой красивой женщины волновала меня, и я старался не смотреть в ее сторону.
– Заходьте до моей хаты, - сказала Горпына, когда я подал ей починенные валенки, и на щеках ее пробился легкий румянец.
– Спасибо, - ответил я, - загляну как-нибудь.
Но обещания не выполнил. Через несколько дней я был уже на другой стороне Днепра.
* * *
И снова дни. Снова ночи. Снова села, села, села… Ночевки в стогах соломы или пустующих сараях, реже под крышей в тепле. По утрам обжигающее дыхание морозного воздуха. Боль в натруженных ногах, ломота в суставах. Вечная настороженность, и ни на секунду не покидающая сознание мучительная, как пытка, мысль, что в любой момент может прозвучать грозное: «Стой! Руки вверх»…
Позади остались города Пирятин, Гадяч, Лохвица и много других, одинаково опасных для заросшего, оборванного беглеца. Я обходил их стороной, держа путь строго на Лебедин. Там, в семье Головенко, меня ждал отдых перед решающим броском к фронту.
Однажды я едва не нарвался на смешанную колонну из итальянских, венгерских и румынских солдат. «Союзники» Гитлера в беспорядке двигались на запад. Громыхали повозки, полевые кухни с закопченными боками. Съежившись от холодного, пронизывающего ветра, с хмурыми лицами шагали солдаты. Винтовки и карабины, небрежно заброшенные за плечи, у многих дулом к земле. На поясах звякали котелки и фляги. [132]
Сердце заколотилось торопливо и радостно: «Вот оно, началось! Значит, фронт недалеко. Значит, наши пошли в наступление». От счастья хотелось одновременно смеяться и плакать. Я долго смотрел вслед растрепанной колонне и шептал: «Еще немного, Серафим, и ты у своих. Понимаешь, у своих!…»
На третий день после этой встречи с востока стали доноситься отдаленные, глухие раскаты. Казалось, они шли из самого чрева земли. Это громыхали орудия.
Наконец- то я услышал голос фронта.
С этого дня шум сражения нарастал с каждым часом. Он, почти не прекращаясь, рвался из-за горизонта, и все чаще по ночам небо озарялось бледно-розовыми всполохами. Я шел, почти не останавливаясь, спал два - три часа и шагал снова. Чтобы не заснуть на ходу и не упасть, до боли тер лицо снегом.
Наконец показался Лебедин. Над городом стояло багряное зарево. По мере моего приближения оно тускнело и уменьшалось.
Я прислушался. Ни артиллерийской, ни пулеметной стрельбы. Почему же пожары? Дождаться рассвета? Но переночевать негде. Поблизости не видно никаких построек… Остаться в поле? Замерзну… На самом финише, почти у цели. Нет, надо идти. Через немогу, через силу.
С трудом одолел последние километры. Вот и знакомый бор. Еще немного - и отсвет зарева вырвал из ночи окраинные строения. А за поворотом - городская больница, из которой я бежал пять месяцев назад. Мимо школы, где раньше размещался лагерь советских военнопленных, вышел к центру города. Здесь было совсем светло: горело несколько больших зданий. Вокруг суетился народ. Люди баграми растаскивали раскаленные, стреляющие искрами бревна, из ближайших колонок ведрами таскали воду. Кругом не было видно ни гитлеровцев, ни полицаев.
– Послушайте, - остановил я первого встречного, и невольно отступил назад.
– Серафим Петрович!
– Александр Игнатьевич! [133]
Наши восклицания прозвучали одновременно. Головенко обнял меня, мы расцеловались. Александр Игнатьевич был так возбужден и взволнован, что даже не спросил, как я очутился в городе. Он сразу начал выкладывать последние новости. Оказывается, гитлеровцы подожгли вчера в городе все, что успели, и отошли. В Лебедине вновь советские порядки, уже действуют горком партии и горисполком.
– Не сегодня-завтра ждем нашу армию, - торопливо говорил Головенко.
– Ну, а вы-то, вы-то как здесь?
– Бежал из лагеря, - ответил я и пошатнулся.
Головенко подхватил меня под руку.
– Да на вас лица нет. Живо к нам! Я провожу.
Елизавета Григорьевна, увидев меня, только охнула и опустилась на табурет.
– Ну, я опять побегу тушить, - на ходу крикнул Александр Игнатьевич.
– Работы хватит на всю ночь.
Елизавета Григорьевна помогла мне умыться, снять с ног разбитые сапоги-гиганты и уложила в постель. За окном мелькали голые ветки. На том же месте сиял холодным блеском старый знакомец Сириус.
– Вот мы и встретились, дружище, - прошептал я засыпая.
В строй
Через день в город вошли наши войска. Я зарегистрировался в особом отделе и восьмого марта с группой бывших военнопленных покинул Лебедин. В городе Острогожске, где находился штаб второй воздушной армии, получил назначение в Москву на пункт сбора летного состава ВВС.
Ехал по железной дороге. Путь лежал через Балашов. Здесь, на Трудовой улице в доме сорок шесть, жили родители моей жены Тони.