Всегда солдат
Шрифт:
– Ничего, друже, - услышал я.
– Еще раза два вызовут и отстанут. Раны заживут, боль пройдет. А вот если честь замараешь - крышка тебе навсегда.
К вечеру боль в затылке утихла, я смог уже сидеть. Тит Павлович Тарануха (так звали заключенного с усами), видимо, признал меня после допроса своим человеком. Разговорились. Я узнал не только его имя и фамилию, но и то, что Тарануха - участник гражданской войны, командовал бронепоездом, громил контру в районе Бахмача.
– И с немцами еще тогда встречался, - сказал Тит Павлович, - бил оккупантов.
Гитлеровцы
Общение с этим мужественным, преданным Советской власти человеком крепко выручало меня в самые тяжкие минуты. Не окажись в камере Тита Павловича, я, возможно, не вынес бы того кошмара. Мучили [114] меня непрерывно. Рощина после двух допросов гитлеровцы почему-то оставили в покое, и все внимание сосредоточили на мне. Ведь староста сообщил, что именно я сжег какой-то документ.
В версию о том, что мы советские разведчики, сброшенные на парашютах к партизанам, гитлеровцы не очень-то верили. Однажды начальник Бурынского отделения прямо сказал об этом.
– Настоящие разведчики не станут днем открыто шататься по территории, объявленной на особом положении. И конечно, не таким олухам, как эти полицейские, справиться с ними. Вы, возможно, и пленные и даже из лагеря бежали. Но шли не домой в Гомель, а с заданием к партизанам. Иначе выбрали бы более близкий и безопасный путь.
Этот Иван Иванович был не из простачков. Но я упорно стоял на своем.
Уводили меня на допросы то утром, то поздно вечером. Пытали до тех пор, пока я замертво не валился на пол.
В конце октября допросы прекратились. Гитлеровцы занялись другими заключенными. К тому времени их набралось в тесной камере около тридцати человек.
Поем «Интернационал»
Наступил ноябрь. Однажды, проснувшись, я не узнал Тарануху: он сбрил свои великолепные усы. Доброе, с мягкими чертами лицо его вдруг показалось суровым и строгим. Это выражение придали резко выделявшиеся теперь крупные рябины и старый глубокий шрам, пересекавший левую щеку и подбородок.
– В честь чего такой парад?
– удивился я.
– А ты что, забыл какое сегодня число?
– Шестое ноября.
– Верно. Завтра седьмое будет. Теперь сообразил? Двадцать пять лет Советской власти исполнится. Четверть века, друже. Это понимать надо!
Тит Павлович посмотрел на зарешеченное окошко и привычным жестом провел по усам:
– Ах елки зеленые, палки точеные!
– Выходит, не все стриги, что растет, - беззлобно съехидничал кто-то. [115]
– Оно, может, и так… Только решил я в порядок себя привести. Назло тем сволочам. А тут еще парнишка подвернулся, бритву дал.
– Тарануха кивнул на дверь. Возле нее на котомке сидел чернявый парень лет двадцати и упорно смотрел в стену. Тит Павлович позвал его. Юноша вздрогнул и обернулся.
– Давай до круга! Нечего в одиночку душу тискать!
Чернявый подхватил котомку и, перешагивая через людей, направился к нам.
– И вы все давайте теснее до круга, - обратился Тарануха к остальным заключенным.
– Так вот. За четверть века не только усов не пожалеешь. Правильно говорю, товарищи?
– Смотря о чем, - раздались голоса.
– А о том, други, что завтра день Великого Октября. Надо отметить праздник.
– Может, добавки у этих гадов попросить? Праздник знатный, могут и горилки поднести!
– бросил кто-то иронически.
– Горячего тебе вольют там, у Ивана Ивановича, - сурово произнес Тарануха, - а заодно и мы можем добавить за такие шутки. Речь идет о серьезном.
Веселый гул, вызванный репликой заключенного, мгновенно стих.
– Четверть века Советской власти - свидетельство о ее силе. Сильна она, сильны и мы…
– Ты нас не агитируй за Советскую власть, - крикнул кто-то.
– Мы давно сагитированы. Говори, что предлагаешь?
– Отметить эту дату. Завтра никому не выходить на допрос. Раз! Утром, когда начнется парад на Красной площади, спеть «Интернационал». Два!
– Э-э, куда загнул, - раздался возглас, - не до парадов сейчас!
– Парад будет!
– уверенно произнес Тарануха.
– В сорок первом фашисты до самой Москвы доходили, а все же парад состоялся. И теперь состоится!
* * *
Ноябрьское утро следующего дня вползло в камеру сырым промозглым рассветом.
После раздачи хлеба мы попросили надзирателя [116] принести ведро воды. Лезвие, использованное Титом Павловичем, пошло по рукам. У одного отыскалось мыло, у второго, неизвестно каким образом, очутилась кисточка. Потом нашлось второе лезвие, и началось поголовное бритье. Правда, это было не бритье, а мука, но зато все мы выглядели молодцами после этой варварской процедуры.
Тарануха удовлетворенно оглядел нас.
– Начинай, Петрович, - обратился он ко мне.
– Слова помнишь?
Я кивнул и запел «Интернационал».
Сперва меня поддержало несколько голосов. Потом к нам стали присоединяться другие заключенные.
Голоса крепли, набирали силу. Слова, налетая друг на друга, бились о своды и стены, точно попавшие в неволю птицы, упрямо вырывались сквозь зарешеченное окошко. За стеной раздался топот. В проеме двери, освещенные тусклым электрическим светом, появились эсэсовцы. Навстречу им неслись полные мужества и уверенности слова:
Это есть наш последний
И решительный бой,
С Интернационалом
Воспрянет род людской!
«Последний и решительный бой…» Для нас эти слова были полны особого смысла. Каждый шел на бой, в котором не было никаких шансов на жизнь. На бой, где единственным нашим оружием были кулаки, ненависть к врагу, преданность Родине и душевная стойкость…
Гитлеровцы схватились за пистолеты, но начальник остановил их. Он что-то быстро проговорил по-немецки, и надзиратель поспешно захлопнул дверь.