Всегда солдат
Шрифт:
Это была хотя и маленькая, но победа.
А через несколько часов нас под усиленным конвоем погнали на железнодорожную станцию и заперли в товарном вагоне.
На следующий день к вагону подогнали маневровый паровозик. Лязгнули буфера. Донеслась русская речь. Должно быть, желая предупредить нас, сцепщик сердито пробурчал:
– Все в Конотоп, все в Конотоп! [117]
Камера № 30
В Конотопе нас встретил отряд эсэсовцев. Улицы от станции до тюрьмы были пустынны. В отличие от других
Заключенных из Бурыни поместили в камеру № 30. Находилась она на втором этаже и была первой по правой стороне коридора. От входной двери до двери камеры я насчитал ровно пятнадцать шагов. На всю жизнь запомнил это число. Для каждого из ста с лишним заключенных, которых содержали в камере № 30, эти пятнадцать шагов были расстоянием до смерти.
В тюрьме уроженцы Бурыни встретили земляков. Они рассказали, что всех арестованных раньше гитлеровцы вывезли за город и расстреляли. Камера № 30 считалась камерой смертников. Из нее существовал только один выход - в могилу.
Заключенных забирали на расстрел ежедневно. В пять утра со скрежетом распахивались железные ворота и во двор тюрьмы въезжала крытая грузовая машина. В эти минуты никто не спал. Напряженный до предела слух ловил малейшие звуки, доносившиеся снаружи. Боясь выдать волнение, люди молчали. От прилива крови тяжелели веки, лоб покрывался испариной. Мы считали секунды до момента, когда в коридоре распахнется дверь и раздадутся шаги надзирателя. Потом считали эти шаги. Гулкие, как удары по пустой бочке, они медленно приближались к нам. Их было пятнадцать. И каждый про себя считал: «Один, два, три…»
Каждый надеялся, что на этот раз шаги не замрут на счете пятнадцать. Но надежды никогда не оправдывались. После пятнадцати слышался легкий пристук каблуков, и почти одновременно распахивалась дверь. Надзиратель приподнимал на уровень груди «летучую мышь», а смотритель-эсэсовец по бумаге выкрикивал фамилии. [118]
И опять начинался счет - последний, роковой и самый короткий. Обычно, он обрывался на цифрах «7» или «8». Это означало, что в камере № 30 станет еще просторней…
Тит Павлович иногда горько шутил:
– Что ж, хоть последние дни проведем не в тесноте.
Ему никто не отвечал. Люди держали себя в руках, но чувствовалось, что дается им это огромным напряжением воли. Каждый думал лишь о том, чтобы не сорваться, не опозорить себя перед товарищами. Мы редко говорили. Может быть, поэтому нашу камеру стали называть камерой молчаливых смертников.
Молча встречали надзирателя, молча выслушивали смотрителя, молча провожали товарищей. Названные по списку поспешно, точно боясь опоздать, вскакивали на ноги, забирали уже не нужные им вещи и молча выходили в коридор. Через несколько минут во дворе раздавался рокот мотора, слышались отрывистые слова конвоиров, захлопывались железные ворота, и все стихало. По камере проносился глубокий вздох.
Днем я выцарапывал на стене число увезенных
Утро пятнадцатого ноября началось для нас с привычного шума грузовика, въехавшего во двор тюрьмы. Потом пошел счет секундам и шагам. В руках надзирателя неярко засветилась «летучая мышь». Зазвучал бесстрастный голос смотрителя. Каждый почувствовал, как от прилива крови отяжелели веки. Каждый привычно отсчитывал про себя: «Один, два, три… восемь». Восемь - это предел, рубеж, шаткий, но все же рубеж, отделяющий от смерти. От смерти - сегодня, но не завтра. А завтра случай опять может провести черту перед твоим именем. Останутся еще сутки жизни…
Восемь товарищей уже в коридоре. Еще восемь мест освободилось в камере. Еще на сутки сократился срок жизни каждого из нас. Я чувствую, как постепенно расслабляются окаменевшие мышцы. И вдруг… [119]
– Сергеев Николай!
– произносит эсэсовец. Девятый! Ну, теперь все? Но счет продолжается.
Десятый, одиннадцатый, двенадцатый… И с каждой новой фамилией обрывается сердце, кажется, что летишь в пропасть.
Гремит и отзывается резкой болью в затылке голос смотрителя.
Тринадцатый, четырнадцатый, пятнадцатый…
Смотритель медленно обводит глазами оставшихся, смотрит в раздумье на список, перегибает его пополам и кладет в карман…
Давно захлопнулись ворота тюрьмы, а мы все молчим. Нервы натянуты, как струны, облегчение не приходит.
На другой день повторилась та же пытка. Вновь из камеры увели пятнадцать человек.
Утром семнадцатого ноября счет перевалил за пятнадцать. Я уже не считал. Было все равно. Меня вдруг охватило страшное равнодушие. Сдали нервы, кончились силы.
Одну за другой выкликали фамилии. Эхо повторяло их. Один за другим исчезали за дверью заключенные. «Скорей бы уж конец, - говорил я себе.
– Скорей!»
В этот момент назвали мою фамилию. Я не расслышал и продолжал сидеть на полу, опершись спиной о стенку.
– Тебя. Иди, - тихо сказал Рощин.
– Сабуров, сукин сын, встать!
– рявкнул надзиратель.
Пытаясь подняться, я сделал резкое движение. Перед глазами все завертелось. Когда очнулся, дверь камеры уже захлопнулась.
– Что, Петрович, опять плохо?
– спросил Тарануха.
– Крепись, теперь уж недолго!
– Сколько сегодня?
– спросил я.
– Двадцать одного, - мрачно ответил он…
После раздачи утренней порции хлеба по коридору вновь забухали сапоги. На пороге стояли надзиратель и эсэсовец, но не смотритель, а другой, рослый гитлеровец в очках.
– Встать!
– скомандовал надзиратель и матюгнулся.
– А ну, кто из вас… - Он заглянул в список заключенных.
– Кто Сабуров? [120]
«Все!» - пронеслось в голове. Я почувствовал животный ужас. По спине побежали мурашки, липкой испариной покрылось лицо. Попятился назад, вдавился в стену.
– У-у-ро-ов, - прокатилось под каменными сводами.