Вселенная Тарковские. Арсений и Андрей
Шрифт:
Следовательно, отец, а потом и сын всю свою жизнь станут заниматься поисками правды, критерии которой будут определяться опытным путем, интуитивно, а поиск этот будет носить черты мистические и даже религиозные.
Сцена из фильма «Андрей Рублев»:
На берегу лесного потока стоят двое – Феофан и Андрей.
Вода приходит из ниоткуда и уходит в никуда.
Водоросли повторяют извивающиеся линии течения.
– Вот ты
– Да как не иметь… – Андрей растерянно разводит руками.
– И я имею, Господи, прости, примири и укроти! – Феофан затихает на какое-то мгновение, а затем продолжает как-то даже вкрадчиво, видно, что он сдерживает себя: – Ну ничего, Страшный суд скоро, все как свечи гореть будем. И помяни мое слово, такое тогда начнется… Все друг на друга грехи сваливать станут, выгораживаться перед Вседержителем будут!
– И как ты с такими мыслями писать можешь, не понимаю… Восхваления еще принимаешь, – Андрей порывисто отходит от воды. – Да я бы уж лучше давно схиму принял, в пещеру бы навек поселился.
– Я Господу служу, а не людям, – неожиданно на лице Феофана появляется улыбка, точнее, полуулыбка. – А похвалы? Сегодня хвалят, завтра ругают, за что еще вчера хвалили, а послезавтра вообще забудут. И тебя забудут, и меня забудут. Все позабудут. Суета и тлен все! Не такие вещи, и те забывали. Все глупости и подлости род человеческий уже совершил и теперь только повторяет их…
– Как такое возможно?
– Все на круги свои возвращается, и кружится, и кружится. Если бы Иисус снова на землю пришел, Его бы снова распяли!
– Да уж конечно, если только одно зло помнить, то перед Богом и счастлив никогда не будешь.
– Что? – Феофан заглядывает в лицо Андрея, сокрушенно качает головой, а затем отворачивается.
– Да, может, некоторые вещи и нужно забывать, не все только… не знаю я, как сказать… не умею…
– Не умеешь, так молчи и меня хоть слушай, – торжествующе восклицает Феофан. – Ну что смотришь?
– Значит думаешь, что добро только в одиночку творить можно?
– Добро?! Добро?! – голос Феофана вновь становится пронзительным, а интонации не терпящими возражения: – Да ты Новый Завет-то вспомни! Иисус тоже людей во храмах собирал, учил их, а потом они для чего собрались? Чтоб Его же и казнить! Распни, – кричали, – распни! А ученики? Иуда продал, Петр отрекся. Все разбежались. И это еще лучшие!
– Да раскаялись же они! – ответ Андрея звучит как-то глухо и неубедительно.
– Так это же потом! Понимаешь, потом, когда поздно было!
А ведь это и есть разговор отца и сына, взрослого сына и уже совсем немолодого отца, когда время ушло и раскаяние стало уже чем-то номинальным, не меняющим ничего ровным счетом, потому что время нельзя повернуть назад и ничего нельзя изменить. Стало быть, в раскаяние надо только верить, верить словам, что некогда, давным-давно была допущена ошибка (и не одна), которая изжита печалью сердца, и она никогда больше не повторится. Но ведь и возможности ее повторения больше никогда не представится!
Впрочем, жизнь всякий раз предоставляет вариант проверить глубину такого сердечного сокрушения, но уже в иных обстоятельствах. И вот тут-то и наступает момент истины, когда сказанные слова могут обрести вес истины или, напротив, так и остаться «биением воздуха».
Арсений Александрович прекрасно понимал это…
Вернулся я домой, и вымыл руки,И лег, закрыв глаза. И в смутном звуке,Проникшем в комнату из-за окна,И в сумерках, нависших, как в предгрозье,Без всякого бессмертья, в грубой прозеИ наготе стояла смерть одна.Летом 1932 года скончалась Мария Густавовна Фальц. Это известие потрясло Тарковского.
Из воспоминаний Марины Арсеньевны Тарковской: «Этой женщине он писал стихи на протяжении всей жизни. Звали ее Мария Густавовна Фальц. Жила она в Елисаветграде. Ее муж, офицер Колобов, погиб во время Гражданской войны. Она была намного старше Арсения и других молодых людей, объединившихся вокруг нее. Фальц обожала поэзию и музыку, прекрасно играла Шопена. Мария Густавовна вдохновила папу на огромное количество стихов. Человек страстей, он любил и маму, был влюблен во вторую свою жену Тоню и в третью жену, любил и других… Все из ее окружения были по-своему одаренные юноши, из многих выросли люди искусства. Она для них была богиней, но предпочла Асика Тарковского… И все-таки они расстались».
Последний раз они виделись зимой в Ленинграде в 1926 году.
И вот теперь вновь, оказавшись в городе на Неве по литературным делам в декабре 1932-го, Тарковский переживает ту встречу, словно она была вчера. Но время ушло, и, как говорит Феофан Грек в «Андрее Рублеве» – теперь уже поздно, ничего нельзя вернуть.
Осознание этого доставляет невыносимые мучения.
Рифмы и строки роятся в голове, сводят с ума.
Невский и Басманная. Лиговка и Серпуховка. Средний и Охотный ряд.
Два города.
Две женщины, одной из которых уже нет, а другая – жена и мать твоего ребенка.
И обе уже теперь немыслимо далеки.
А потом он возвращается в Москву, и все идет по-прежнему.
Переводы, сочинительство урывками, домашние заботы, опять переводы, за которые платят, опять домашние хлопоты, маленький сын, переводы, будь они неладны. Из письма Арсения Тарковского: «Я очень много работаю, потом ко мне приходит мама и доводит меня до белого каления, что, конечно, плохо, но неминуемо после разговора с мамой».