Всем смертям назло
Шрифт:
Между тем Шумилов, медленно и методически продолжая осмотр, выдвинул ящик тумбочки. Он был пуст.
— В кармане пиджака нет ни денег, ни кошелька, — снова полувопросительно заметил Шумилов.
Директор тотчас сообщил, что Салаев носил в кармане кожаное портмоне и деньги у него в момент самоубийства были. Он это знает, потому что Салаев как раз последний вечер платил за номер и вынимал деньги из пачки.
— А за какое время он заплатил? — быстро спросил Шумилов.
—За три дня вперед, — слегка недоумевая, ответил директор.
Отвечая его тону, Шумилов, улыбаясь, сказал:
— Странный самоубийца: он уплачивает за номер вперед, зная, что сегодня покончит счеты с жизнью.
Директор сказал:
— Но ведь то, что нет ни часов, ни кошелька, доказывает, что здесь было совершено убийство. И именно с целью ограбления. И по-видимому, опытными ворами: они смогли проникнуть в номер...
Шумилов перебил его:
— Вряд ли опытный вор возьмет столь редкие часы, да еще именные.
— Значит, вы полагаете...
— Нет, я еще ничего не полагаю...
Шумилов перешел к маленькому письменному столу, на котором все еще лежала смятая и затем тщательно расправленная записка: «Дорогая, родная Люда...»
Шумилов вздрогнул, пригнулся к самой столешнице, быстро схватил что-то... В его руке было пресс-папье, обыкновеннейшее, деревянное пресс-папье с черной полированной шишечкой вверху.
Шумилов отвинтил шишечку и осторожно снял промокательную бумагу с деревянного основания. На розовой бумаге ясно были видны оттиски наклонных в левую сторону строк.
Шумилов сказал тихо:
— Оттиски совсем свежие. По логике вещей, мы сейчас должны прочесть текст последнего письма, вот этого, что лежит перед нами... Если оно действительно последнее… — добавил он еще тише.
Никто из нас не уловил значения этих слов.
Шумилов подошел к зеркалу, висевшему в простенке, и поднял лист промокательной бумаги так, чтобы написанное отразилось в зеркале.
Все увидели, что руки Шумилова дрожат.
— Попрошу всех подойти сюда и прочесть текст в зеркале, — предложил Шумилов.
Мы приблизились. В зеркале лиловые неразборчивые строки читались почти без пропусков...
И это не был текст того письма, которое лежало на столе.
Мы прочли:
«Люда, родная, прости если можешь. Я ухожу из жизни. Я решил открыть все органам власти. Завтра я это сделаю. Знаю, чем это грозит мне. Поэтому прощай.
Дмитрий».
— Где же это письмо? — вырвалось одновременно у всех.
— Унесено убийцей, — сказал Шумилов и, положив промокательную бумагу между двух чистых листов, прятал в портфель.
Оставив «на хозяйстве» Мотю, мы с Шумиловым выехали в Н-ск. Перед отъездом мой начальник сделал одну вещь, никак не объяснимую на мой взгляд: он послал на экспертизу два документа: анкету Салаева, заполненную в губоно, и «бланк для приезжих». Почему мне это показалось странным? Ведь не было никаких сомнений, что и тот и другой документ были написаны умершим. А некоторое несходство в почерке могло быть объяснено разницей во времени: анкета заполнялась два года назад.
Стоял мягкий погожий день, какие часто выдаются в наших краях в конце сентября.
Мы ехали так называемым «местным» поездом, который возил рабочих железной дороги с участка на участок и местных жителей, «тяготеющих» к богатому нэповскому базару в городе.
Ехали и нэпманы-спекулянты, которых можно было узнать по неверному блеску в глазах и подозрительно новым чемоданам.
Обычные дорожные разговоры плелись вокруг цен на продукты, разных мелких происшествий и семейных дел. Шумилов, покуривая вместе с мужчинами, поддерживал эту не затихавшую беседу, с поражающей меня легкостью раздувая ее, как только накал ослабевал.
Я ломала себе голову, зачем, это ему надо, пока не услышала, что среди людей, окруживших моего начальника, обнаружились двое из Н-ска: пожилой, угрюмого вида человек с бородой почти до пояса, которого называли Пал Палычем, и бойкий юноша в полосатой футболке, Сережа Панков. Поддавшись общему настроению, даже молчаливый Пал Палыч в конце концов разговорился. Оказалось, что он кладбищенский сторож. Длинно и нудно он стал сетовать на оскудение кладбищенского хозяйства.
Сережа Панков, секретарь уездного комитета комсомола в Н-ске, возвращался домой из командировки.
— А вы по какому случаю в Н-ск? — спросил моего шефа кладбищенский сторож и тут же предположил: — Верно, по финансовой части? Ревизию наводить?
— Верно, — подтвердил Шумилов. — А это моя помощница.
Теперь мы были равноправными членами вагонного сообщества. Мы все вместе завтракали, усердно обивая о лавку соль с воблы, и честно делили жесткую конскую колбасу, называемую «собачьи грезы».
На каком-то полустанке, где баба истошным голосом нахваливала соленые огурчики, Шумилов купил свежую газету.
В отделе происшествий была крошечная заметка, озаглавленная «Самоубийство в гостинице», о том, что на днях в гостинице «Шато» покончил жизнь самоубийством учитель из Н-ска Дмитрий Салаев.
Я знала, что газета согласовала текст заметки с Шумиловым, и поняла, что он не хотел спугнуть убийцу.
Шумилов небрежно посмотрел газету и оставил ее на полке. Тотчас кто-то попросил ее. Газета пошла по рукам.
Юноша из Н-ска воскликнул:
— Смотрите, наш! Учитель Салаев! Да я же его знаю! Веселый такой! С чего бы он? — Юноша огорчился.