Вспоминать, чтобы помнить
Шрифт:
Дела обстоят именно так, не буду отрицать. Или обстояли. Это mesquin** взгляд на ситуацию. Признавая его, я, однако, всегда могу сказать: «Tout de tete, il avait la quelque chose qui...»*** Да, я всегда могу найти что противопоставить этой мелочности, которая так неприятна в других. Я могу мириться с этой ограниченностью: ведь ею не исчерпывается все. Если напиток хорош, не станешь изучать осадок на дне чашки. О нем не думаешь, когда пьешь. Когда же хочется побрюзжать, к чему хочешь придерешься. C’est emmerdant!**** — часто слышишь здесь. Английский эквивалент употребляется нами не так часто. «Дрянь», — заявляем мы, когда на самом деле надо сказать: «Дерьмо». Но так мы говорим только в пьяном виде. Французы же говорят что хотят, в зависимости от настроения. Никто не привлечет их к ответственности за нецензурные выражения. Если употребление грубых слов безвкусно или неуместно, говорящему дадут это понять, но от него не отшатнутся, не назовут гнусным чудовищем.
*
** Ограниченный, мелочный (фр.).
*** Все-таки есть здесь кое-что... (фр.)
**** Какое занудство! (фр.)
Какой бы emmerdant ни была ситуация, у меня всегда оставалось спасительное и блаженное чувство, что, если нужно, я всегда сумею из нее выпутаться. Под этим я вовсе не подразумеваю бегство в другую страну или ссылку на мое американское гражданство. Вовсе нет. Чтобы выйти из дурного настроения, здесь нужно совсем немногое. К примеру, хорошая книга (а там в моем распоряжении их были сотни), поездка на природу (или просто прогулка по окраинам), ужин с другом в недорогом ресторане, посещение мастерской художника или случайная встреча с проституткой. Беспросветных ситуаций не было. Иногда, чтобы развеять тоску, хватало пешей прогулки в соседний quartier*.
* Квартал (фр.).
F’ai le cafard!** Как часто слышишь в Париже эту фразу! Это весьма уважаемое состояние. Cafard — не просто скука или тоска, это нечто большее. Французский язык передает это состояние очень точно. Оно особенно остро охватывает тебя в городах, вроде Парижа. Вас никогда не посетит cafard в Оклахома-Сити или Бьютте (Монтана), даже если вы парижанин. Это особая форма духовного паралича, сковывающая тех, кто особенно остро ощущает перед собой безграничные возможности. Если уж сравнивать с чем-то это состояние, то скорее всего с апатией анахорета. Оно приходит, когда разум опустошен и перестает контролировать, что и как он должен оценивать. Это усталость, парализующая духовное зрение.
** На меня напала хандра (фр.).
Насколько я знаю, у нас нет ничего похожего. Знакомое американцам чувство пустоты, всегда являющееся отражением внешней пустоты, порождает л ишь состояние безысходности. Выхода нет. Одно спасение — алкоголь, но он ведет к еще более глубокому отчаянию.
Как-то вечером, находясь в состоянии умеренного отчаяния, я взял в руки книгу, подумав, что она может усугубить мое настроение и тем самым выведет из него. Книгу я выбрал из-за названия: «Отчаявшийся» Леона Блуа. Первая страница не разочаровала: краски были самые черные. Выбор был точен, но отчаяние не усугублялось. Напротив, к моему глубокому разочарованию, я вдруг почувствовал, что во мне нарастает легкомысленное веселье. Этот феномен я приписал обаянию языка Блуа — богатому, сильному, экзальтированному и при этом резкому и мрачному. Острый и ядовитый, он казался не французским, а каким-то другим языком. Какое наслаждение, подумал я. Что за мощный и великолепный noir...* одно удовольствие! И я ушел с головой в книгу — как иногда уходишь в печаль. Эти утяжеленные прилагательные и наречия, эти тревожные неологизмы, эти тирады, эти насмешливые портреты... quel soulagement!** Все равно что находиться рядом с собором, когда подъезжает траурная процессия, и стать свидетелем пышного обряда, в который французы обожают превращать похороны. Le desespere c’etait bien moi. Un cadavre roulant, oui, et commented! Rien de mignon, rien de mesquin, rien de menu. Tout etait sombre, solennel. I’ai assiste a l’enterrement de mon ame, avec tout ce qu’il y avait de vide et de triste. Je n’avais rien perdu que I’illusion de ma souffrance. On m’avait libe’re de mon sort... Que de nouveau e parlai frangais, с’etait cela qui m’avait fait du bien!***
* Черный цвет (фр).
** Какое облегчение! (фр.)
*** Отчаявшийся — это был я. Ходячий труп, да! Ничего миленького, мелкого или потешного. Все мрачное и торжественное. Я присутствовал на погребении моей души и всего того, что было пустого и грустного. Я не потерял ничего, кроме иллюзий своего страдания. Меня освободили от моей судьбы. Как ново было говорить по-французски, от этого мне было так хорошо! (фр.)
***
Все, что вызывает мой восторг в связи с Францией, проистекает из ее католицизма. Человек, исповедующий протестантизм, видит все в черном свете, у него неспокойно на душе. Что-то разрушает его изнутри, лишает радости. Даже католики, рожденные в таком окружении, перенимают замкнутость и равнодушие своих соседей-протестантов. Американские католики совсем не похожи на французских, итальянских и испанских католиков. В духовном мире американского католика нет ничего специфически католического. Он точно такой же пуританин — нетерпимый и фанатичный, как американский протестант. Попытайтесь представить себе американского писателя-католика, который обладал бы той силой изображения, размахом и чувственностью, какие отличают Клоделя и Мориака. Таких нет.
Заслуга Франции в том, что она сделала из своих католиков настоящих католиков. Она
Однородность французского искусства объясняется не однообразием мысли или окружения, но бесконечным разнообразием самой земли, климата, ландшафта, языка, обычаев, народностей. Каждая французская провинция внесла что-то свое в национальную культуру. Якоб Вассерман в своей книге «Моя жизнь как немца и еврея» подчеркнул закономерную связь между стилем писателя и природой его родины или какого-либо другого места, которое тот привык считать родиной. «Любой пейзаж, — пишет он, — каким-то образом ставший частью нашей судьбы, порождает в нас определенный ритм — ритм эмоций и ритм мысли, — не осознаваемый нами, но от этого не становящийся менее значимым. По ритму прозы можно угадать особенности родного пейзажа писателя, который таится в ней, как зерно под мякотью плода... Пейзаж, в котором существует человек, не просто обрамляет картину, он входит в самое его существо, становясь его частью. Более наглядно, чем у цивилизованных народов, это проявляется у дикарей. Вот почему реки, пустыни, оазисы и леса играют такую важную роль в создании мифов, которые подчас представляют всего лишь зрительные впечатления долгой вереницы поколений. ...Личность возникает в той точке, где внутренний и внешний мир становятся близки, где мифическое и реальное соединяются на какой-то отрезок времени. И каждое литературное произведение, каждое деяние, каждое достижение являются результатом слияния материального и нематериального, воображения и реальности, идеи и факта, содержания и формы. Внешний пейзаж не представляет для нас загадки, хотя его влияние и воздействие на душу еще до конца не понято. А вот духовный „пейзаж“ в основном остается terra incognita, и, когда возникает необходимость осветить эту неведомую область, наша так называемая психология выглядит всего лишь крошечной тусклой лампочкой».
Умозаключение Вассермана поразительно точно, когда речь идет о писателе типа Ален-Фурнье, автора «Большого Мольна». Очарование этой книги таится в удачном совпадении внутреннего и внешнего миров. Аура тайны, окутывающая роман и придающая ему особую прелесть и чистоту, проистекает из соединения мечты и реальности. Солонь, место, где родился и провел лучшую часть своей юности этот писатель, становится местом действия, по которому нас ведут словно во сне. Солонь славится своим обстоятельным и гармоничным жизненным укладом, это место, по словам одного французского писателя, «издавна очеловечено». Ему словно самой судьбой предназначено пробуждать мечты и ностальгию!
Этот ставший уже классическим роман, получивший вскоре после публикации широкую известность, почти не известен в Америке. И все же именно эту книгу следовало бы здесь популяризовать: она очень французская, хотя иностранцы и не всегда могут это оценить. В письме своему другу Жаку Ривьеру, написанном в 1906 году, автор упоминает о природе эстетических проблем, которые его в то время мучали, и об их решении, чудесным образом связанном с написанием «Большого Мольна»: «Mon credo en art et en litterature est l’ENFANCE. Arriver a la rendre sans aucune puerilite, avec sa profondeur qui touche les mysteres. Mon livre futur sera peut-etre un perpetuel vaet-vient insensible du reve a la realite; „Reve“ entendu comme l’immense et imprecise vie enfantine planant au-dessus de l’autre et sans cesse mise en rumeur par les echos de l’autre»*.
* «Мое кредо в искусстве и литературе — детство. Надо суметь передать его без всякой снисходительной ребячливости, со всей глубиной, которая уходит в вечную тайну. Моя будущая книга будет пребывать в вечном движении между „сном“ и реальностью и не пристанет окончательно ни к одному берегу; „сон“ понимается как огромный и нечеткий мир детства, парящий над другим миром и находящийся в постоянном бурлении из-за реальных вещей» (фр.).