Вспоминать, чтобы помнить
Шрифт:
Не помню, когда еще время летело быстрее, чем тогда в Клиши. Приобретение двух велосипедов полностью изменило нашу жизнь. Мы делали все, чтобы ничто не мешало нашим дневным прогулкам. Ровно в четыре Фред заканчивал свои две страницы. Я мог видеть из окна, как он смазывает и до блеска начищает свой велосипед. Он так же любовно заботился о нем, как и о своей машинке, и приобрел все возможные прибамбасы, какие только можно было к нему прикрутить, включая спидометр. Иногда, чтобы совершить долгую поездку в Версаль или Сен-Жермен-ан-Лейе, например, — он спал всего три-четыре часа. Когда проходил «Тур де Франс», мы каждый вечер ходили в кино, чтобы следить за гонкой.
Когда шестидневные гонки завершились в Вель-д’Хив, мы уже были там, готовые бодрствовать всю ночь.
Изредка мы бывали в «Медрано». Когда мой друг Рено приехал из Дижона, мы даже отважились пойти в «Бал Табарен» и «Мулен Руж» — места, вызывавшие у нас отвращение. Но главным источником релаксации было для нас кино. Когда я думаю о наших походах
* Чашечкой кофе с глотком рома (фр.).
** Уборной (фр.).
Несколько особенно скандальных эпизодов, относящихся к этому идиллическому периоду, я пересказал в " Тихих днях в Клиши" и «Мара-Мариньян», которые, к несчастью, никогда не были опубликованы в Англии или Америке. Странно, что это время всегда вспоминается мне как «тихое». А ведь оно было каким угодно — только не тихим. И все же никогда я не писал так много, работая одновременно над тремя или четырьмя книгами. Я прямо фонтанировал идеями. Авеню Анатоля Франса, на котором мы жили, было далеко не живописным местом, напоминая унылую центральную часть нью-йоркской Парк-авеню. Возможно, наш энтузиазм объяснялся тем, что впервые за много лет мы наслаждались состоянием, которое можно назвать относительной уверенностью в будущем. У меня даже был в течение года постоянный адрес.
После моего переезда на Вилла-Сера воцарилась новая атмосфера. Фред, сменив полдюжины квартир в разных кварталах, обосновался неподалеку, на Импасс-дю-Руе. Поблизости жили и наши общие друзья, Дэвид Эдгар и Ганс Райхель. Вскоре из Греции приехал Лоренс Даррелл. Его появление в нашем кругу вызвало сенсацию. Он нас всех заводил. После Средиземноморья он жаждал окунуться в то, что называл декадентской жизнью Парижа, однако вместо утонченного разврата нашел раблезианский разгул. Если я до колик смеялся в обществе Фреда, то с Дарреллом просто помирал со смеху. Стоило нам троим собраться, как тут же начинался гогот. Во Фреде Даррелла смешило все, особенно клоунада и мимика — он так и заливался смехом. Нашу жизнь на Вилла-Сера он воспринимал как бесконечный цирк. Часто с нами оказывался Эдгар, находившийся тогда в худшей стадии своего прогрессирующего невроза; он выполнял роль амортизатора, втягивая нас против воли в трясины теософии, астрологии, антропософии и прочих удушливых дисциплин. Эдгар редко смеялся. Он разражался долгими монологами, во время которых чертил схемы и диаграммы, объясняя эволюцию человека, его болезни и суля ему славное будущее. Мы очень любили Эдгара и, попав в затруднительное положение, всегда обращались к нему за помощью, но в тех случаях, когда нам не удавалось оторвать его от этих наваждений и с помощью здорового смеха вернуть на грешную землю, мы оставались ни с чем. Спиртное его не расслабляло. Даже если получалось вытащить его в ночной клуб, он и там продолжал анализировать, препарировать, конструировать. Иногда, возвращаясь домой вечером или днем, после обеда, я натыкался на него в каком-нибудь кафе, невинно сидящего со стаканом пива в руке. От Эдгара быстро не отделаешься — даже если вы куда-то спешите. Если вы все же настаивали, что надо идти, он вызывался проводить вас домой. У него всегда была при себе какая-нибудь книга, которую он подсовывал как раз в тот момент, когда вы начинали нетерпеливо ерзать. Книга была непременно новая — он ее только что прочел и ощущал настоятельную потребность поделиться с друзьями. Иногда, надо отдать ему должное, его дар был неплох — по крайней мере пробуждал собственную мысль. Плохо то, что до того, как передать книгу, Эдгар успевал прочесть вам из нее лучшие отрывки, сопроводив чтение подробным комментарием — несомненной импровизацией, страстной и серьезной.
Я часто отказывался: «Нет, не надо! Я не хочу это читать! Мне нисколько не интересно, Эдгар, прости!» Однако подобные проявления эмоций нисколько не оскорбляли нашего друга. Он ждал, когда вы успокоитесь, а потом вновь хитро и методично принимался за свое. Когда у вас не было больше сил сопротивляться, он осторожно совал книгу в ваш карман или под мышку. Если вы все же не удосужились в нее заглянуть, то при вашей следующей встрече он брал книгу в руки и вновь начинал читать вслух. «Так нас не возьмешь, — протестовали мы. — Прозелит чертов!» Эдгар ласково улыбался. «Нет, серьезно, — говорил он, — начните читать, сами увидите...» — «Да и по обложке видно, что книга — чушь, — заявлял Фред. — От нее так и несет дерьмом». Но Эдгара голыми руками было не взять. Он выслушивал минут двадцать наши отповеди, а потом снова как ни в чем не бывало принимался за свое. Конечно, в конце концов побеждал он. В результате нам пришлось включить его
Как я хохотал, читая о школе Вилла-Сера! Придумали это, конечно, англичане с их поразительным отсутствием чувства юмора. Как странно, что такие разные страны, как Англия и Франция, разделяет всего лишь канал. Молодые английские писатели, совершавшие время от времени набеги на Континент, казались какими-то неживыми. Иногда я даже просил Даррелла перевести их слова: такой сложной, такой чужой была их речь. Я никогда не понимал, чего они ищут, к чему стремятся. Они всегда производили на меня впечатление близоруких людей, потерявших очки. Даррелл и Фред неподражаемо передразнивали их манеры. Часто, когда англичане уходили, мы разыгрывали целые спектакли, притворяясь, что заикаемся и запинаемся, шепелявим, обильно потеем, ходим, жеманно покачиваясь, задаем нелепые вопросы, увлекаемся «темными» проблемами и так далее. Во время этих уморительных представлений даже Эдгар хохотал до слез.
Если и было какое-то общество на Вилла-Сера, то оно обосновалось через дорогу, в доме иностранки, которая каждую неделю устраивала soirees*. Там можно было встретить всех парижских зануд — интеллектуалов разных направлений и мастей. Время от времени, когда хотелось хорошо поесть, мы тоже туда захаживали. Там всегда было пропасть еды и питья, особенно вкусны были сандвичи. Иногда даже устраивались танцы. «Великие умы» смешивались с остальными гостями, и все веселились. Хозяйка, казалось, оставалась равнодушной к тому, что творилось вокруг. Ей хотелось только одного: чтобы мы от души развлекались. Ее представление об истинном веселье было довольно простым. Если мы дружно жевали или лихо отплясывали, значит, все шло хорошо.
* Вечеринки (фр.).
Но настоящее веселье началось, когда хозяйка, вынужденная выехать за границу, оставила квартиру Фреду. С soirees сразу же было покончено, и наступил бесконечный праздник. Запасы продовольствия в кладовых и погребе быстро истощились; мебель стала разваливаться; дорогие вазы ломились от сигаретных и сигарных бычков, отвратительно вонявших; сантехника вышла из строя; рояль нуждался в срочном ремонте и настройке; ковры прожгли во многих местах; грязная посуда заполонила всю кухню — словом, дом превратился в грязную свалку. В течение двух дней и двух ночей за дверями дома, прямо на улице стоял еще один рояль. Его доставили, когда мы обедали. Фред без всякой задней мысли попросил грузчика оставить инструмент снаружи, сказав, что, освободившись, мы сами его занесем. Пришедшие супруги, которым принадлежал рояль, были в шоке и хотели позвать полицию. Но Фред очаровал их разговором, изрядно сдобренным спиртным, настоял, чтобы они поели с нами, и в конце концов те поверили, что все случившееся — к лучшему. Потом полил дождь. Мы вышли на улицу и опустили крышку рояля. Это был большой концертный рояль и, насколько я помню, хорошего качества. К счастью, хозяин рояля, перенесший незадолго до этого операцию по удалению геморроидальных шишек, должен был срочно ехать домой. С ним что-то случилось: он не мог ни сесть, ни встать. К тому же вино ударило ему в голову. Мы вызвали такси и загрузили туда супругов, пообещав, что тут же займемся роялем и затащим его в дом. Спустя час мы с Фредом, уже изрядно набравшись, сели за рояль, стоявший на самой дороге, и стали в четыре руки барабанить по клавишам — вместе с дождем, льющимся с небес. Шум был страшный. Одно за другим распахивались окна, со всех сторон на нас сыпались угрозы и проклятья. Тогда мы стали созывать друзей, чтобы они помогли нам втащить в дом эту чертову штуковину. Это заняло еще час или два. Наконец мы вшестером что есть силы стали толкать рояль в дверной проем. Но все наши усилия были тщетны. Рояль, казалось, состоял из одних ножек. В конце концов мы отказались от наших безумных попыток и, опрокинув рояль, оставили его лежать на тротуаре. Там он провалялся еще тридцать шесть часов, в течение которых к нам несколько раз приезжала полиция...
Мой взгляд падает на стоящую на полке книгу — «Квартет в ре мажоре». Я раскрываю ее наугад, продолжая думать о моем чудаковатом друге, бывшем в те дни постоянно рядом. Вот он в нескольких штрихах дает автопортрет. Он соответствует тому портрету, который я набросал выше... «Je suis timide et d’humeur inegale, — начинает он. — Himmelhoch jauchzend, zu Tode betrobt. De brusques acces de melancolie et d’effrayants eans de joie alternent en moi, sans transition aucune.
Le cynismen’est pa mon fort. Si je m’en sers quand meme, comme tout a l’heure, par exemple, c’est precisement parceque je suis timide, parceque je crains le ridicule. Toujours pret e fondre en larmes, j’eprouve le besoin de tourner en derision mes sentiments les plus nobles. Une espece de masochisme, sans doute.
Et puis, il у a autre chose aussi qui explique mes velleites d’arrogance: je sais que tout a l’heure, je vais etre oblige de me degonfler; alors, pour mieux me degonfler, je me gonfle d’abord; me gonfle de culot factice, de forfanterie, tellement ma couardise sentimentale et naturelle me degoute de moi-meme. Et comme ma sentimentalite porte surtout sur les femmes et sur l’amour, c’est sur ces sujets que ma hablerie artificielle s’acharne le plus furieusement»*.