Вспоминать, чтобы помнить
Шрифт:
Женщины тянутся к Варде также естественно, как пчелы — к цветам. Он завораживает их, как древний Орфей. Наряжает в то, что им идет, показывает, как убрать волосы, советует, какими пользоваться духами и какие выбирать цветы, учит их владеть телом, принимать выигрышные позы, подсказывает, когда надо мчаться к цели, преодолевая все препятствия, как антилопа, а когда вальяжно трусить, не спеша, как пони. Он наделяет их изяществом, а также ненавязчиво учит, как слушать различные музыкальные инструменты, которые в больших количествах, как сорняки, множатся вокруг него, и успешно подражать им. Для Варды главные элементы любой картины — лодка, музыкальный инструмент и женщина. В его обычной жизни эти элементы, или принципы, тоже присутствуют. На сборищах, которые всегда являются «композициями» chez* Варда, сам он воплощает водный принцип, а его гости — плазму, о которой он постоянно говорит: ведь, когда Варда не работает над очередной картиной, он занимается тем, что извлекает составляющие этой плазмы. Из вечно изменяющихся глубин его амниотических** вод всегда выступает уединенный остров-убежище, нечто по виду цельное и неподвижное в непрерывном потоке взаимопроникающих световых волн. Свет и тьма, прилив и отлив, твердое тело-жидкость, выпуклость-вогнутость, линия-цвет, форма-вымысел, всевозможные гермафродиты полифонического
* От (фр.).
** Околоплодных (фр.).
*** Мужика (рус).
**** Нужно заняться любовью (фр.).
***** Нужно умереть (фр.).
****** Нужно помочиться (фр.).
******* Перекресток (фр.).
Если я сейчас перейду на французский, то потому, что Варда теперь собирает мидий; мы уже не в Монтерее, а в Александрии или Кассисе; он устал говорить на турецком — языке, которого я не знаю. Жорж Брак поднимается по дороге, думая о нежных, неуловимых оттенках серого цвета и о пышных погребальных процессиях его юности, когда свежеобмытые трупы укладывали в обитые плюшем и парчой гробы, предназначая на скорый корм червям. Какая замечательная жизнь велась в Кассисе на протяжении тех восьми лет, когда местопребыванием Варды был carrrefour* с караван-сараем, где проживали странствующие нищие художники! Время от времени добрый, но очень рассеянный хозяин гостиницы грозил вернуться и навести порядок. Он был, конечно же, англичанином. Тогда Варда всплескивал руками и начинал возбужденно бегать из конца в конец ветхого здания с криками: «Он едет! Вот несчастье! Вот несчастье! Разбегайтесь кто куда!» Я так и вижу, как он стоит, улыбаясь застенчивой, бесконечно обаятельной улыбкой (которая появляется на его лице и в тех случаях, когда он краснеет из-за своей патологической склонности к выдумкам, — улыбка Займола Троки), готовый встретить своего благодетеля с видом невинного школьника. «Да, ваша светлость, zahlias в порядке... у голубей прекрасное новое оперенье», или еще что-нибудь в том же роде — кто знает, что придет на ум в такой неловкий момент. За считанные минуты гости со всех ног бегут в укрытия — кто куда: в пещеры, на верфи, прячутся на люстрах, ведь их громкие имена ничего не скажут хозяину, даже если он не был глухонемым.
По словам любящей матери, Варда уже в четырнадцать лет писал портреты, которым место в Лувре. Родился он в Смирне, а созревал уже на terrain a vendre** в Александрии; он взрослел так быстро, что успел за это время три раза покончить с собой. (Варда никогда не говорил: «Я был на грани самоубийства» — а всегда: «Я покончил с собой».) Перед Первой мировой войной он оказался в Париже. Там тогдашние корифеи привили ему некоторую толику дадаизма и сюрреализма. Затем — Англия, где он несколько лет танцевал в балете, а потом бросил это занятие, почувствовав, что превращается в профессионала. В течение последних пятнадцати или даже больше лет у него ежегодно проходят выставки в Лондоне и Париже (в Нью-Йорке тоже), каждая — с большим успехом. С ним носятся снобы mondain*** общества, которые живут где-то на грани подсознания. Он продолжает строить лодки — его первая специальность. Он остается танцором. К тому же он превосходный повар. И остроумнейший рассказчик. Он всегда последним покидает компанию. Никогда не устает, никогда не выходит из себя, никогда не сердится, никогда не скучает. А новые теории выдумываете легкостью Букстехуде.
* Общий вид (фр.).
** Земля на продажу (фр.).
*** Светского (фр.).
Его недостатки? Что ж, есть такие критически настроенные субъекты, которые не могут среди рубинов и изумрудов разглядеть Кохинор, они-то и утверждают, что Варда живет в состоянии вечного хаоса. Это слишком далеко от истины. Просто у Варды свой порядок. В жизни он придерживается теории Бергсона, что беспорядок — это просто неизвестный или неучтенный порядок. В любом случае видимость беспорядка у Варды — иллюзия чистой воды. На свете еще не рождался человек, чей разум, сердце и душа были бы в большем порядке. Иногда, правда, ему приходится, чтобы проиллюстрировать свои теории, открывать многочисленные выдвижные ящики в своем жилище, и тогда, горя желанием продемонстрировать свои тщательно спрятанные сокровища, он может подчас вывалить содержимое одного из них на пол; или, если вдруг неожиданно нагрянет гость, потребовав, чтобы его накормили, наш радушный хозяин, занявшись чисткой лука, моркови, чеснока и прочей провизии, может попирать своими далеко не идеально чистыми ногами все эти разбросанные сокровища. Часто гости приезжают ни свет ни заря, так что хозяин не успевает даже продрать глаза, и тогда им приходится созерцать в немом изумлении мужчину, закутавшегося в шерстяное одеяло — полосатое, как греческий флаг. Желая быть любезным, Варда иногда набрасывает на плечи бизонью шкуру или натягивает вельветовые брюки земляничного цвета. Обычно он не обращает никакого внимания на одежду. При всей его беззаботности и простодушии Варда тут меняется, как хамелеон. Эти внезапные превращения и создают malgre lui* видимость того, что зовут «беспорядочностью». Но когда гости разъезжаются, на моих глазах свершается чудо: видели бы вы ту ретивость, с какой принимается убирать мусор этот милый, хранящий загадочное выражение лица чудила! Постели перетряхиваются, как корзины с изюмом, огромные мусорные контейнеры, подняв которые обычный интеллектуал сразу заработал бы двойную грыжу, Варда ворочает с легкостью, как французский demenageur**. Взяв в руки ведро и швабру, он драит пол, словно палубу корабля, не забывает также дать кошкам чего-нибудь вкусненького и, прервавшись на минутку, выходит на задний двор, чтобы покрошить хлеб птицам. Все это время он непрерывно мурлычет что-то себе под нос на турецком, армянском, греческом или арабском. И при этом сохраняет на лице все ту же ангельскую улыбку. Он тут же бросит все свои дела, если у вас, к примеру, заболит зуб, и при первой же просьбе отвезет вас на автобусную станцию или на пляж, а в промежутке сделает наброски для новой картины, подберет для вас три книги, которые, по его мнению, вам необходимо прочитать —
* Невольно (фр.).
** Грузчик (фр.).
Как-нибудь, размышляет он вслух, нам следует навестить его друга Грэма, у которого небольшая ферма в пригороде. Там мы увидим одного козла, потрясающего козла, которого сам Варда вырастил в лагере для заключенных в Андерсон-Крик, где он одно время жил. В этом козле что-то есть, утверждает он (и я снова вижу, как его лицо расплывается в улыбке Займола Троки), что недоступно человеческому пониманию. Однако надо вначале увидеть Буцефала — так зовут козла. «А Грэм — удивительный человек», — прибавляет он. (Грэм действительно оказывается таким — душа человек! — ведь мы, конечно же, вскоре отправляемся к нему.) Но что примечательно — Варда сказал «удивительный человек». Это так похоже на него — считать людей хорошими, обворожительными, удивительными. (Кстати, в греческом языке слово, обозначающее это качество — «удивительный», — удивительное слово. Еще более удивительное, чем wunderbar*.) Так вот, как я говорил, у него есть уникальное свойство — видеть потенциальные и подчас скрытые возможности друзей. Он смотрит на них, как может смотреть на людей только святой или гуру. И видит в них множество возможностей, потому что они есть у него самого, и отблеск его мощного сияющего света падает на самых серых, самых неприметных людей или животных, заставляя их отражать его веру и пыл.
* Удивительный (нем.).
«Как могут люди жить без зеркал?» — вскричал он однажды утром. Нет, зеркала, конечно, есть везде, но не «метафизические», которые развешаны по всему его амбару. У людей только черно-белые зеркала — как полотна старых мастеров. Варда же признает одни призматические зеркала — всех цветов радуги. Он никогда не смотрится в свои зеркала — он только создает их. Сама его речь переливается всеми цветами спектра. И она никогда не бывает категорической. Никогда не сводится к перечню фактов. Для Варды факт — что-то вроде невидимой субстанции, неспособной пропускать ни энергию, ни тепло и зачатой самкой гремлина в недрах упавшего метеорита. «Ce un mythomane»*, — сказали бы о нем французы. Да, атавистический чудак, вышедший из некоего легендарного чрева; сумасброд с неистощимым воображением, чувствующий себя повсюду дома, потому что с очаровательной кротостью архангела признает, что «il h’ya que le provisoire qui dure»*. Каждый дом, который он строит, — а к настоящему времени он возвел их не меньше тысячи, — рассчитан на то, чтобы простоять столько времени, сколько существует радость. Эти дома построены из нетленных отходов, которые моты-расточители оставляют после себя. Я называю их нетленными, потому что руки мастера-выдумщика преображают их в фантастические жилища. Кто может представить себе, к примеру, смерть Фебы? Прежде всего ей не нужно дышать, как прочим смертным. Она рождена бессмертной и обязана этим двум великим родителям. А Меланезия, кошка Варды, превосходит свою родственницу из известной поговорки тем, что имеет не девять жизней, но десять тысяч, и все они пересекаются, как плоскости в хорошем натюрморте.
* Это мифоман (выдумщик, фантазер) (фр.).
** Временное состояние — самое долговечное (фр.).
Было время, когда он мечтал стать монахом. Тогда он еще не знал, что и так уже святой. Он нашел учителя, и тот сказал ему, что он должен от всего отречься. «Даже от живописи?» — наивно спросил Варда. «Да, от всего», — ответил учитель. «Значит, не быть мне монахом», — грустно произнес Варда, в этот момент совершив высшее (для него) отречение. «Ты и так монах», — сказал я ему. В это время Вирджиния примеряла новое платье, сшитое из крашеной парусины и унизанное тысячей глаз Индры, которые позвякивали, когда она кружилась у пылающего камина. «Ты монах живописи. Каждая созданная тобой картина учит самоотречению. То, что выходит из твоих рук, всегда чисто. Ты метафизик пространства и цвета. Ты Ориген, не подвергший себя кастрации. Для тебя сейчас было бы большим грехом отправиться на Афонскую гору. Это напоминало бы безучастное смирение сластолюбца. Твое место — в мире, в самой буче, посреди отвратительного порока. Ты должен исполнять девять заповедей в окружении греха».
Да, Варда, я прекрасно помню этот разговор. И еще тот замечательный ужин, который ты приготовил для меня. И дифирамбы в честь Пикассо, которые в этот вечер тебе особенно удались, и тот огромный корабль с освещенными смотровыми иллюминаторами наносу, который налетел на тебя той ночью, опрокинув все твои великолепные теории об искусстве. В том сне ты действительно покончил с собой. А все остальные случаи самоубийства были всего лишь приятными прогулками на пароме английского языка.
Удивительный и неповторимый Бофорд Делани
Да, он именно удивительный и неповторимый, этот Бофорд. У нас здесь, в Биг-Суре, уже сорок восемь часов не прекращается шторм, дом отсырел, и льет изо всех дыр. Поэтому я постоянно думаю о Бофорде. Как переносит он зиму там, на Манхэттене, где холодно и идет снег? Несмотря на сырость и сильный ветер, у нас все же тепло. Только одна забота — сохранить сухими дрова. Бросил несколько полешек в печку — и в доме уже тепло и уютно. А вот в квартирке под крышей в доме 181 по Грин-стрит, где Бофорд работает, видит сны и непрерывно переделывает свои картины, только бешено ревущая печь, удерживающая постоянную температуру на уровне 120 градусов по Цельсию, смогла бы бороться с могильным холодом, идущим от сырых стен, пола и потолка. Но такой печи нет и никогда не будет в доме 181 по Грин-стрит. И теплые лучи солнца никогда не проникнут в комнату, где живет Бофорд.
Был поздний вечер, когда Гарри впервые привел меня в поднебесное жилище Бофорда. Мне никогда не забыть гнетущий и унылый вид улицы, когда мы, встав на противоположной стороне, искали взглядами окна Бофорда — дома ли он? Есть улицы, которые словно являются памятником творческим мукам и крушениям надежд художников; после наступления темноты эти улицы, не имеющие никакого отношения к искусству, обходят стороной; над ними витает зловещая тень порока, там рыскают в поисках пропитания бродячие кошки — они пируют на помойках и роются в отбросах, которыми завалены сточные канавы и тротуары.