Встреча. Повести и эссе
Шрифт:
Я бы рекомендовала включить брошюру Якоба в учебные планы старших классов средней школы, ибо она увлекательнейший пример того, как твердость характера и верность своим убеждениям формируют стиль человека. «Удар грома, поразивший мое тихое жилище, взволновал сердца далеко окрест» — так он начинает, и уверяю Вас, мне приходится сдерживать себя, чтобы не цитировать без конца, к своему и Вашему мрачному удовлетворению, эту брошюру и послание Беттины. Вот, в кратких чертах, история конфликта между Гёттингенским университетом и его патроном, свежекоронованным королем Эрнстом Августом Ганноверским.
Летом 1837 года означенный король ничтоже сумняшеся освободил всех своих подданных — стало быть, и гёттингенских профессоров — от их присяги на верность сравнительно прогрессивной конституции 1833 года и собственной высочайшей
Стоит почитать, как Якоб Гримм, без всякого гнева и ожесточения, излагает причины того, что под этой петицией стоят имена лишь семи профессоров: Дальмана, Альбрехта, Я. и В. Гриммов, Гервинуса, Эвальда, Вебера. Захватывающее чтение. Оказывается, другие, думавшие так же или примерно так же, как эти семеро, под самыми различными предлогами воздержались или уклонились; оказывается, некоторые в качестве спасительного якоря для своей трусости выдвинули самый лживый, но и самый убедительный из всех «аргументов» — а именно то, что они-де спасают университет, безропотно отдавая основной закон на поругание. «Характеры, — лаконично замечает Якоб, — начали обнажаться, как осенние деревья в морозную ночь». Обычная история. А потом (все это изображает Якоб Гримм, «незлобиво», но «свободно и без обиняков») этот конфликт на почве лояльности, из-за твердолобости властей, желающих отнюдь не разобраться в сути высказанных возражений, а принудить к покаянию и подчинению, разрастается до неимоверных размеров, вторгается в личную и общественную жизнь каждого и, поскольку Королевский попечительный совет университета попросту не дерзает даже коснуться самой главной заковыки — правонарушения, совершенного королем, — выливается в град абсурдных обвинений и кар. «Лишь истина нетленна», — утверждает Якоб Гримм, и самое обезоруживающее тут в том, что он в это верит. Как верит в это и Беттина. Нам нетрудно представить себе ее восхищение полным достоинства и мужества языком единомышленника. «Есть еще люди, не утратившие совести даже перед лицом насилия».
Поучительный, поистине хрестоматийный текст — от первой до последней строчки. Дело ведь дошло до увольнения всех семерых, а с некоторыми из них и до высылки. («Я привлекаю к себе взоры власти лишь тогда, когда она вынуждает меня собирать угли моего очага и переносить их в другое место». Якоб Гримм.) За неповиновение? О нет. Университетский суд, на который вскоре вытаскивают этих семерых, занимается не чем иным, как вопросом, почему сведения о том «Верноподданнейшем представлении» столь быстро просочились в английскую прессу — а уж об этом-то ни один из семерых, конечно, не имеет ни малейшего представления. «Ощущая, что оснований для преследования явно недостаточно, — пишет Гримм, — нам поспешили поставить в вину быстрое обнародование оной петиции… Наша ли вина, что совершенно незнакомый нам корреспондент английской или французской газеты услыхал о наших намерениях и сообщил о них?.. И даже если бы нам пришлось признать, что эта спешная публикация исходила от нас, неужто это наказуемо высылкой из страны? Неужто вообще как-либо наказуемо сообщение об официальном заявлении в адрес властей?»
Наказуемо. Не содержание их послания королю — нет, одно упоминание о нем третьему лицу служит основанием для высылки Гриммов. Беттина, дрожа от возмущения, упрекает Савиньи, что он не последовал своему первому побуждению и не сделал всего, чтобы незамедлительно устроить обоих — двух лучших ученых Германии! — в Берлинскую академию и тем самым обеспечить материальную гарантию их работы; что вместо этого он лишь еще больше оскорбил их своим «оправданием», будто они «были введены в заблуждение».
Любо-дорого смотреть, как она, давая волю своему накопившемуся гневу, отчитывает прусского министра и опекуна своих детей. Она напоминает ему о той роли, которую он играл в ее юности, когда «ограждал от посягательств ее свободную мысль», которой она, не в пример ему, осталась верна. Она взывает к его чувству солидарности с двумя замечательнейшими представителями своего ученого сословия.
Что касается Гриммов, то они не более чем через год, когда кронпринц стал прусским королем, действительно были призваны в Берлинскую академию. Беттине же ее борьба за их права помогла глубже понять образ мыслей и действий королей, политиков и подвластного им аппарата. Как на ладони предстал перед ней весь противоестественный разрыв между государственной и повседневной моралью (наблюдение, которое пойдет на пользу ее будущим книгам):
Вы спросите: а есть ли внутренняя — не только чисто временная — связь этих воззрений с книгой о Гюндероде? Почитайте в таком случае приводимые в ней слова, которые якобы сказал юной Беттине некий старший друг о подобных княжеских прислужниках: «Чем решительней требования времени припирают их к стене, тем более упорствуют они в своем филистерстве, ищут опоры в старых, обветшавших предубеждениях и учреждают всякого рода советы, тайные и публичные, в коих все происходит как раз наперекор их названию; а подлинная истина так неслыханно проста, что уже по одной этой причине до нее никогда не доходит черед». Было бы странно, если бы пожилая Беттина, сидя над бумагами Гюндероде, при написании этих слов не думала о Савиньи и о Гриммах.
Но не на воззрения — не на них только — я прошу Вас обратить внимание. Когда я спрашиваю себя, как мне (помимо затертой формулы о «классическом наследии») обосновать свою рекомендацию издательству осуществить новое издание этой эпистолярной книги Беттины фон Арним; когда я перечитываю эти тексты, не будучи уверена, а скорее даже сомневаясь в том, что нынешний читатель (или читательница), привыкший мыслить трезво и по-деловому, вообще сможет вынести этот дифирамбический стиль, этот сплошь и рядом восторженный тон, эти высокопарные излияния; когда я раздумываю над тем, сможет ли он преодолеть свое недоумение по поводу отношений между этими двумя женщинами и обнаружить в их диалоге созвучные нашему времени мысли, — тогда я сразу вспоминаю Вас, Ваш ненасытный интерес к истории, равно как и Ваши неустанные попытки средствами свободного, раскованного языка снять те слои непрожитой жизни, которые отдаляют Ваш дух, Ваше сознание, Ваши ощущения, Ваше тело от Вас самой. И я думаю о том, в какой связи находятся с нашим самоотчуждением те непереваренные эпизоды нашей истории, те многообещающие начатки, по которым она прошла «железной» или просто деловой поступью. Нам следовало бы изменить свою жизнь. Но мы этого не делаем.