Вся жизнь и один день
Шрифт:
— Эй, вы! — тормошит Семенов лежащих. — Пошли! Дорогу искать! — они не ворочаются, гонят его руганью.
— Надо вместе быть! — возражает Ганна. — Барило скоро приедет! Будем все гамузом — быстрее найдет…
— Дожидайтесь, как же! Я ухожу! Кто со мной?
Молчание.
Он минуту соображает: где может деревня быть — вроде там — под солнцем — к юго-западу — против ветра надо идти… и он делает шаг в метель — второй шаг, третий… и сразу остается один — с бураном и солнцем. Пусть оно как луна — но светит же! Светит и ведет — кто знает: к жизни ли, к смерти — надо идти. Буран и солнце. Буран и солнце. Холод. Он идет, давя грудью на ветер. Смотрит под ноги — в бегущую навстречу поземку, — не видно ли спасительных кучек навоза, соломинок, — но все бело, поземка свистит
Весь буран пожелтел, пылает жгучим огнем. Это Семенов сквозь огонь идет… Жжет лицо, руки, жжет коленки под жестью брезентовых штанов… Буран и солнце! Он идет сквозь огонь…
Мысли в голове сбивчивые. То вдруг вспомнится ушедший Гардер… То Барило на лошадях… с песнями… мчащийся по дороге… То вдруг возникает в буране московский Дом пионеров на улице Стопани — вечер — окна уютно светятся теплым светом — возле парадного ребячьи голоса… это Семенов в Дом пионеров идет… на кружок рисования… он опаздывает… он идет сквозь огонь…
Останавливается: под ногами что-то чернеет — наклоняется: кучка навоза — конские яблоки! Вот счастье! Неужели дорога? Снег вроде твердый, не продавливается… А вон и соломинки — дорогие! — в насте торчат! Это дорога. Дорога! Теперь держаться. Не сбиться с нее. Держаться…
Медленно двигается дальше — от кучки к кучке, от соломинки к соломинке… они редки. Но это счастье! Это жизнь. Люди. Деревня.
Лицо почему-то уже огня не чувствует, щеки одеревенели… и нос… Трогает лицо — его нет! И ног нет. Растворился Семенов в этом буране. Но идет. Идет бесчувственно и легко.
Темнеет вдруг свет — что-то загораживает его за метелью… Ночь? Какая там ночь! — это что-то твердое… щупает руками: стена… близко — носом — видит ее: глиняная стена… из нее тоже торчат короткие соломинки… снег свистит, несется вдоль стены справа налево… стене нет конца! Конец света, что ли? Да это же дом! Вон и крыша наверху! Глухая стена дома… чудеса!
Долго идет вдоль стены, шаря по ней руками: угол! Поворот… опять стена… опять угол — и открывается солнце! И он идет дальше влево — вдоль другой, противоположной стены… мир с другой стороны? Эта стена опять бесконечна… сон ли это какой, наваждение? Может, он с ума сошел? На мгновение останавливается… еще шаг… И ВДРУГ НАТЫКАЕТСЯ НА ВОРОТА! Деревянные ворота, прикрытые, широкие… узнает их — да это же… это же конюшня! Скотный двор над рекой Нурой, у переезда. Вот это да! Значит, он победил! ПОБЕДА! Пришел-таки. Он пришел в деревню. Кричит «ура» и сам себя не слышит… и вовсе он не сошел с ума. Просто пришел.
С трудом — после долгих усилий — приоткрывает занесенные скрипучим снегом ворота — входит… Его сразу обнимает темнота и теплота. Вой ветра глохнет за стенами. Слышит тяжелое дыхание быков, чавканье копыт в навозе. Глаза, привыкнув к темноте, различают полоски света в щелях крыши, в воротах — откуда проскакивают заблудившиеся снежинки — различает быков — вдоль стены, возле плетеных яслей…
— Эй, есть здесь кто?
Быки вздыхают тяжело, жуют солому… Ну, ладно.
Семенов идет к стене, протискивается меж двух пузатых быков, залезает в ясли, в солому, под бычьи морды, дышащие на него теплым паром, — и сразу начинает лицо болеть. «Пришел, и хорошо», — думает он. И не все ли равно: конюшня ли, Дом пионеров… «Главное, что дошел», — думает с наслаждением. Все тело охватывает страшная усталость. Забывшись, проваливается куда-то: в солому и вообще…
…Отлежавшись тут до окончания бурана, Семенов выходит наружу.
За стенами конюшни — как только он шагнул в свеженаметенные, сверкающие сугробы снежинок — все открылось ему прозрачным и четким до нестерпимости. Облачной пелены в небе как не бывало. В голубом воздухе ярко светило солнце, окруженное радужным нимбом с четырьмя крестами в поперечниках — знаком мороза. И все в этом веселом сиянии виделось теперь до мельчайших деталей, до соломинок в снегу на прилизанной
В полдень у конторы колхоза, перед крыльцом, на котором стояли председатель, и бригадиры, и еще какие-то люди из района, выстроилась цепочка пароконных розвальней, окруженных длинной шевелящейся толпой. Когда Семенов подошел ближе, он увидел их — с которыми недавно плясал в буране, — они лежали на санях в неестественно застывших позах, в разорванной одежде, полуголые, синие, присыпанные в соломе снегом, — скульптуры, изваянные сумасшедшим гением… Стеклянный воздух звенел от криков, стонов и плача окружавших подводы родственников. Тут же — на других санях — громоздились трупы замерзших быков. Это Барило всех привез. Но слишком поздно.
Возле последних саней стояли на снегу две маленькие босые фигурки в одежде из мешков, повязанные на головах тряпками, — черноглазые и смуглые греческие дети, брат и сестра. Они молча косились на мать, смотревшую на них из саней широко раскрытыми замерзшими глазами. Какая-то бессмысленно-сердобольная гречанка притащила их сюда проститься и теперь суетилась возле, громко объясняя им их сиротство и убеждая поплакать. Но они испуганно молчали. Они были еще слишком малы. Это были дети той самой женщины, которую он заставлял танцевать в буране. Отца у них не было, а теперь остались и без матери.
Отвернувшись, он быстро пошел домой. Его обмороженные руки и ноги болели, кожа на лице полопалась, и из нее текла, густея на морозе, сукровица…
Из разговоров в толпе Семенов понял, что среди трупов недосчитались двоих: Ганны, которую через сутки из-под снега живую вырыли, и старика Гардера, голые кости которого нашли в степи весной. А померзших быков в тот памятный день всех привезли — пятьдесят голов, — и в ту зиму в колхозе долго ели постное, красное, жилистое мясо.
Барило и уполномоченный по обмолоту вскоре уехали в район. Прошел, слух, что их посадили. Вслед за ними в район укатила заплаканная жена Барило с узелком сухарей и масла. Через несколько дней она вернулась назад — уже без узелка, но с самим Барило. А уполномоченного, больше не видели: говорили, что его забрали на фронт. Хотели и Барило на фронт отправить, но райком его отстоял. Уж очень он был тут нужен, если не сказать — незаменим…
…Семенов вздохнул, глядя на теперешнего Барило: минувшее промелькнуло в замысловатых иероглифах воспоминаний — пронзительно и подробно…
— Старика Гардера жалко! — усмехнулся желтыми зубами Барило, вернув Семенова к действительности. — Хороший старик был, золотой работник. Никогда слова супротив не скажет, все работает и работает, — и Барило опять усмехнулся, скаля гнилые зубы и глядя прямо в глаза Семенову: вот, мол, — золотое зерно ветер унес, а полову оставил…