Вся жизнь и один день
Шрифт:
Семенов достал из-под навеса палатки закопченный в прошлых странствиях котелок и пошел не спеша к семье берез, чтобы набрать вкусной воды в ручье. В самой реке вода тоже хороша была, но в ледниковом ручье еще лучше…
— Поговорю, повспоминаю, отдохну, — сказал он, глядя навстречу реке, — она ревела все громче по мере того, как он к ней приближался. — Надо наслаждаться жизнью… Не так-то уж много осталось…
И он опять вспомнил врачей в поликлинике…
Все они, в сущности, одинаковые, с некоторыми вариациями конечно. Психиатр Вальдшнеп — немного чокнутый, запуганный какой-то, дохлый. Но есть и бодрые, хотя и от них толку мало — в смысле медицины.
— Не тот счастливый дом, в котором деньги, а тот, где цветы на столе! Вы со мной согласны? — и строит глазки.
И Семенов приходит к ней на прием с букетами, почти всегда.
Она любит рассказывать о своих турпоездках вокруг Европы:
— Ради этого и живу, Петр Петрович! А что еще остается? Побегаешь по какой-нибудь Италии, насмотришься, накупишь проспектов (тряпки мне не нужны!), вернешься совершенно без ног и без денег! Зато заваришь вечером кофе, сядешь с мужем (детей у нее нет), разложишь все эти брошюры, открытки, виды — и вспоминаешь! И снова мир перед глазами! Капри! Париж! И наслаждаешься жизнью! А для чего еще жить, дорогой Петр Петрович?! Вы со мной согласны? Для того и вкалываю на сверхурочных…
А еще она, например, говорит:
— Этот ваш носатый… ну, академик! Милый такой, на «М»… вы знаете, о ком я… жена у него в прошлом месяце умерла… Так теперь он жених! Вы себе представить не можете — отбою нет от невест! Приходил вчера, жаловался: «Дорогая, говорит, Роза Иосифовна! Не знаю, говорит, что делать. Одна красивее другой! Но им ведь, наверное, только квартира моя нужна… и дача! Просто ужас, говорит. Отдохнуть, говорит, не дадут. Их бы, говорит, всех ко мне, когда мне было лет двадцать, — а тогда, как назло, никого не было. Испокон веков, говорит, донжуаном не был. И сейчас вот — тихой жизни хочу, боюсь их, а они покою не дают…»
— Жалко ведь старика, Петр Петрович! — говорит она. — Делать ему с ними действительно нечего. Ну, как — выпишем вам бюллетень?
Если Семенов, при входе в кабинет, не целовал ей руку, она обижалась. И про Италию тогда не рассказывала. Самое же грустное, что лечила она его, к сожалению, не всегда от чего нужно, хотя была страшной перестраховщицей и выписывала лекарства пудами. В проклятый инфаркт свой он влетел, как ему казалось, благодаря ей.
Зашел он как-то с букетом к ней провериться — стенокардия замучила, — кардиограмму сделал, она ему говорит: подождите. Провела в отдельную комнату, велела прилечь на клеенчатую белую койку, сестру рядом посадила. Семенов лежал, еще ничего не понимая, а докторша темнила, мило и вместе с тем загадочно улыбалась, жалостливо смотрела на него, склонив голову набок, — все это он только потом осмыслил — понял только, когда в комнату вдруг вошла плачущая жена… Инфаркт! «Да бросьте вы! — рассердился Семенов. — Мне картину кончать надо! В Болонью надо ехать, на симпозиум!» — но ему ни встать, ни говорить не дали. «Скорая» была уже тут как тут. Велели перелечь на носилки — черт знает что! Ехал он в Боткинскую вместе с женой и всю дорогу злился, сердился на всех вообще врачей. Так и положили его, возмущенного, в больницу, где он долго лежал сначала в коридоре, глядя на окружавших его действительно еле дышащих доходяг, и все не мог успокоиться, все думал об остановившейся работе, о симпозиуме, где его ждут западные коллеги, — казалось, что вся его жизнь вдруг бессмысленно остановилась! И всем существом он отказывался это принять.
Он и сейчас еще толком не знал — был у него в действительности инфаркт или нет. Его доктор в Боткинской сказала вскоре: «Видите ли, Петр Петрович, инфаркт у вас маленький… но все же есть. Хоть и не такой
«Так какого же черта! — возмущенно реагировал на все это Семенов. — Пойми их попробуй! Халтурщики!»
Но жена ему потом сказала — когда вышел, а ей он верил больше, чем всем профессорам, вместе взятым:
«Твои спазмы сосудов — это действительно плохая штука, и ты уж о них никому не говори…» И он молчал. Молчал и в поликлинике, перед отъездом сюда, хотя чувствовал себя неважно.
Он сидел на сухом дереве возле потрескивавшего огня и ждал, когда закипит вода в котелке.
В палатке он уже все уютно устроил — даже пепельницу поставил в изголовье постели. «Формалист немецкий!» — сказала ему жена, когда он укладывал в рюкзак пепельницу. «Действительно, — улыбнулся он сам себе. — Пепельницу не каждый в тайгу возьмет»…
— Выпью сначала чаю — в тишине, в первоодиночестве, — сказал он вслух, убеждая себя. — А потом пойду к рыбам, навещу их наконец. Заждались небось…
Но в мыслях была нетерпеливость: ему хотелось пойти сразу же…
Ветерок — откуда-то с гор — задувал временами на поляну, шевелил высокую траву, пытался сорвать с побелевших углей пламя. Семенов посмотрел за реку, куда улетели вертолетчики, — там, над поросшими лесом холмами, еле угадывались перламутровые разводы зарождающихся акварелеподобных то ли облаков, то ли туч.
Над самой высокой горой позади палатки — тоже увидел он, обернувшись, — нахально торчала синяя тучка. «Не быть бы дождю!»
Вода закипела. Он осторожно снял с огня котелок, всыпал в дымящуюся воду горсть чаю, сразу всплывшего кверху густой коричневой пеной. Подождав немного, Семенов помешал в котелке ложкой и зачерпнул треть кружки: он всегда так пил — треть кружки, треть стакана, треть чашки — как в Узбекистане пьют: треть пиалы. После Самарканда привычка осталась, так пить не столь горячо.
Он вынул из продуктового рюкзака полиэтиленовый мешок с хлебом, отрезал ломоть черного, потом развернул завернутое в тряпочку сало и тоже, отрезал кусок, вернулся к потухавшему костру и стал с аппетитом жевать, запивая чаем… и тут у него опять заныло в груди и в локтях.
«Надо отдохнуть, — решил он. — Рыбы подождут».
Он залез в палатку, лег спиной на спальный мешок. Боль постепенно отходила.
О прошлой его жизни сейчас мало кто знал, разве что жена, остальные только догадывались, да и то не все.
А все знали его сегодняшнюю жизнь — богатую, интересную, даже счастливую… Но была ли его жизнь действительно такой счастливой? Это знал только он один, потому что только он один знал всю свою жизнь — все ее проспекты, улицы и переулки, все тупики, все ее воздушные дворцы и глиняные трущобы. Сейчас он был для окружавших его знаменитым мастером, лауреатом разных больших и маленьких премий, автором знаменитых картин.
Тут его вдруг обняла усталость. «Вздремну чуток», — подумал он. Но спокойного сна не получилось… опять явился этот мертвец! Откуда он взялся, Семенов толком не знал. Но мертвец был, и был топор — весь в крови, — и сани были, и пара взмыленных лошадей… и Семенов был один.