Вся жизнь и один день
Шрифт:
Всю жизнь преследовал его этот сон — в разных вариантах: то вместо подводы удирал он со своим трупом на поезде — то на лодке через огромное пустое озеро — то пешком, таща труп на спине, — но всегда в конце была милиция… и всегда он ускользал от расплаты, просыпаясь…
Семенов лежал поверх спального мешка на спине и смотрел в брезентовый потолок, по которому дождь барабанил. Он повернулся на бок… и тихо открылась дверь в полутьме комнаты, и вошла натурщица Лида — самаркандская.
Лицо у нее было вполне обыкновенное — круглое, курносое, в прыщиках, —
— Откуда ты, Лида? — спрашивает Семенов. — А училище?
— Не пошла сегодня, — говорит Лида. — Скажусь больной.
— Хочешь — большой свет включу, порисую тебя? — говорит он обрадованно. — Тройка у меня по натуре, надо бы поупражняться.
— Упражняйся, если хочешь, в кровати, — отвечает Лида. — Устала я. Спать хочу. Но поесть сперва надо… что у тебя найдется закусить-то?
— Кусок лепешки только, — говорит он смущенно. — Да вода вон… свежая… Скоро стипендия будет.
— Ох, надоели вы мне, студенты! Как вы только существуете? И все-то тебе рисовать меня надо! Будто скульптура я, а не живой человек! — она возмущенно снимает с себя тонкое ситцевое платье.
Она всегда так ходит — в одном платье на голое тело — благо жара… да и промозглой самаркандской зимой она тоже в этом платье. Закаленная. Разве что платок накинет.
— Красивая ты! — любуется он. — Венера Милосская! Дай — порисую!
— Жестокие вы люди — художники! — мрачно говорит Лида, ныряя к нему в кровать. — Уйду я от тебя… между прочим: там у меня в кармане три рубля, — добавляет она. — Возьми утром.
— Я ж тебе растолковывал, — обижается он. — Пойди куда-нибудь к подругам, поешь… у меня пусто… стипендию жду… А рисовать мне всегда надо, такая уж моя жизнь!
— Не жизнь это, — говорит она и сразу засыпает.
Он лежит рядом и думает: у кого бы денег занять? Перебирает в уме однокурсников… нет, никто не даст. Кто может, те уже дали. «Вот положение! — думает он. — Есть Богиня, так прокормить ее нечем!» Он откидывает одеяло и смотрит, как она спит. Ровно колышется идеальная грудь… Идеальный живот… Идеальные ноги…
Эта Лида живет как птица небесная. Он часто, лаская, называл ее кукушкой. Кукует то у него, то неизвестно где. Ревности у него не было, ревность денег стоит. Подло это, конечно, — что ревности нет, — но такой уж он человек, и она это знает. Если ревновать, то надо училище бросать, идти работать, вить гнездо… Не здесь же ему вить гнездо — в Самарканде, — он здесь птица перелетная — его гнездо на Севере. В Москве его гнездо, правда, пустое, разоренное, но он еще туда вернется! Он в это верил свято. А еще он верил, что главное для него — живопись… И Лида для него тоже — живопись.
Он смотрит на ее божественное тело — и от этой красоты просыпается… барабанит дождь по палатке.
— Надо же, — проворчал Семенов. — Никуда, видно, от нее не денешься!
И звонок опять зазвучал — будто рядом, в палатке стоял телефон. Звонок настойчиво звал его назад — на среднеазиатские дороги его молодости…
Семенов
— Спи, — бормотал снаружи дождь. — Ну, чего проснулся? И курить не надо! Вот кончу лить — пойдешь к своим рыбам.
— А ты не очень-то хлюпай, — ответил дождю Семенов. — Все равно ловить пойду, хоть и в дождь!
«Напряженный я какой-то, — подумал он. — И спать хочу — и не могу. Сказался, видно, перелет из Москвы: восемь часов летели, да еще тут — вертолетом…»
Он сел в пасмурной полутьме палатки, прислушиваясь к лепету дождя. Капли то редкие, тяжелые, то мелкие, частые… Вдруг солнце откуда-то блеснуло — невидимое! Тучевая и солнечная кутерьма за стенами. Всегда здесь так, в горах. Но выглядывать из палатки не хотелось: он все еще думал о натурщице… Он понял, что ему хотелось о ней думать… Он опять лег.
Лиду он нашел на Самаркандском базаре. Виноват был во всем преподаватель живописи и классный руководитель Айзик Аронович Гольдрей:
— Ви би сходили на базар, Семенов, — сказал он как-то на перемене. — Достали би натурщицу.
Гольдрей произносил «и» вместо «ы». Всех студентов он называл на «вы» и только по фамилиям.
— Как это я вам натурщицу достану? — смеется Семенов. — Что они там — продаются?
— Вы не говорите глупостей, Семенов! — сердится Гольдрей. — Там полно натурщиц! Они только не знают, что они — натурщицы… А вы объясните им это! Только смотрите, чтобы фигура была… и скажите ей, что она будет зарабатывать сто рублей в месяц…
Смешной человек — Гольдрей! Говорит «ей», как будто натурщица уже у него в кармане! Но на базаре Семенов теперь не просто виноград покупал, да лепешки, да тутовниковую халву и в чайхане там не просто так сидел, чай прихлебывая, — он присматривался к девушкам… Девушек на базаре хватало — речь идет, конечно, о русских — ибо об узбечках и заикаться бессмысленно: это особый мир, они уж никак не годятся в натурщицы. Но и с русскими у Семенова ничего не получалось — робок был бесконечно: сам как девушка. Ему казалось, если он заикнется какой-нибудь незнакомке о том, чтобы позировать обнаженной, — она его просто к черту пошлет… Так Семенов приглядывался, желая угодить Гольдрею и страдая от собственной неполноценности, пока не представился случай.
Как и все бедные студенты Самаркандского художественного училища, студент Семенов мечтал иногда о любви. Он, конечно, мечтал о любви высокой, беззаветной, вечной. И о мимолетной тоже мечтал. «Хотя бы мимолетная, — думал он, — если уж вечной пока нет». Но и мимолетная любовь от него отворачивалась.
Лучший друг и однокурсник Семенова — Кошечкин — разбитной малый и такой же бедняк — утверждал, что для успеха в любви необходимы хорошие шкеры и корочки. «Шкеры» — это значит штаны, а «корочки» — туфли. Так они тогда выражались на своем студенческом жаргоне. Главное, говорил Кошечкин, это конечности. Когда конечности гениально оформлены — ноги, руки, голова, — тогда у тебя вид! От этого вида все девушки просто таять будут.