Вторая чеченская
Шрифт:
– У нас… долг, – говорит он мягко и тихо. – Что бы ни случилось… Мы не о Жидкове – мы о детях.
И, вдруг увидев чей-то силуэт в сумеречной темноте развороченного больничного коридора, быстро идет навстречу, крепко, как после долгой разлуки, обнимая вошедшего с улицы человека. Это педиатр – тот самый, который, рискуя своей жизнью, вывез младенца с крупом из блокированного Грозного в город Аргун и сумел вот вернуться.
Они стоят, обнявшись, несколько минут, как будто тот вырвался из обреченной разведки боем.
– Пора уходить отсюда. Скоро начнет темнеть. Вас могут
– Кто может засечь?
– И те, и эти. Очень опасно. От наших отобьемся, от ваших – нет.
Выходим на порог, прощаемся – и опять как в последний раз. Это главная современная грозненская традиция: никто не надеется дожить до утра. И поэтому не экономит на душевном тепле: завтра может и не наступить. Если не для тебя, то для него…
Опять блокадный вечер и следующая за ним блокадная ночь. Никогда еще, со времен штурма зимы 2000 года, в Грозном не было так неспокойно, как в эту сентябрьскую блокаду. Кажется, что небезопасно все: дышать, ходить, говорить… И даже думать, потому что рождаются мысли, которыми хочется поделиться. А это тоже опасно.
Но опускается блокадный вечер, и хоть он и нервный, опасливый, но тянет поговорить. За столом пять женщин, случайно оказавшихся рядом, – от пенсионерки до молодухи. Всем хочется забыться, потрепаться о хорошем и любви, неспешно расплетая женские истории, свои и чужие, но на кону выходит все то же – о войне, раскинувшейся за окнами и, лишь только мы забудемся, прихватывающей нас за самые больные места.
Лариса Петровна родилась, выросла и прожила всю жизнь в Грозном. Русская. Теперь, с приходом русских, вынуждена находиться в узкоограниченном пространстве одного из грозненских дворов. И так – уже несколько месяцев подряд.
История Ларисы Петровны тяжкая: она была в заложниках у чеченских бандитов в самом начале войны, они требовали отписать квартиру на указанное бандитами имя, но, ничего не добившись, просто отпустили, многомесячно немытую, забитую, с ногтями, закрученными в трубочки.
–Ладно, забыла я все, – наконец обрывает себя Лариса Петровна. – Не хочу вспоминать. Выжила, и все.
Ехать ей из Чечни некуда, и теперь, с ухудшением обстановки, когда многие военные превратились в тех же бандитов или «работают» вместе с ними, – Лариса Петровна, по собственной воле, никуда и никогда не выходит от приютивших ее чеченских бывших коллег. Лариса Петровна – инженер на пенсии.
–Но это тоже не жизнь.
–Да. А куда деваться-то? – То же говорила мне мама крошечного Салавата со свищом. Люди живут сейчас в этом городе не потому, что это – нормальная жизнь или что-то меняется к лучшему, а потому, что «деваться некуда». – Я не понимаю, как все это произошло. Ждали облегчения с приходом войск, надеялись на лучшую жизнь, а теперь – совсем рабы.
Вторая из нас – чеченка Фатима, давно уже вдова. Недавно она выкупала сына из райотдела милиции (так же на рассвете шла к комендатуре в толпе женщин). Фатима рассказывает свою историю очень тихо – громче боится, потому что считает,
Ее сына забрали в пять утра, прямо с постели. Отбили все внутренности, требуя сознаться в связи с ваххабитами. А как ему было сознаться, если он как раз из семьи, многое положившей на алтарь борьбы с длиннобородыми и преследуемой ими?
С шести утра, в толпе других, Фатима уже стояла у милицейского шлагбаума. Вскоре вышел офицер и сказал: «500 долларов, и не позже трех часов дня, иначе сына больше не увидишь».
– Так ты нашла 500 долларов?
– Представь себе. Так быстро я никогда не бегала от дома к дому.
Сын получил свободу и теперь лечится – у него отбиты почки. А тот чеченский милиционер, друг ее семьи, который помог собрать эти проклятые 500 долларов, долгие годы проработавший милиционером – до Дудаева и всех нынешних войн – и вернувшийся в милицию в прошлом году, человек при высоком чине, должности и сердцем болевший за все то, чему теперь стал свидетелем, – так вот, тем же вечером, когда Фатима выкупила сына, он умер от инфаркта. И перед тем, как скончаться на руках у близких, все повторял: «Как же это могло случиться?» И каждый понимал, его «это» было не только о сыне Фатимы.
Женщины за столом не плачут, хотя и хочется. В Грозном редко услышишь плач – слезы давно выплаканы, и по тому, плачет женщина или нет, определяют, давно ли она вернулась в Грозный из беженских лагерей.
А за окнами – тьма и тишина, даже собаки давно не лают. Нет и птиц – их тоже «зачистили». Не поют, и все тут. Где-то далеко – зарево спорадических бомбометаний без звука: немного похоже на грозовые всполохи, но вид слишком искусственный и угрюмый.
Говорим о том, что чувствуем, видя зарево: можно ли радоваться жизни, если понимаешь, что если не ты сейчас попал под эти бомбы, то обязательно другой – это закон новой чеченской жизни. После полуночи опять приходит время скрежета бронемашин. Все пригнулись и съежились, уменьшившись в размерах: куда они ползут? Не к тебе ли?
Пять минут, и отлегло – не к тебе. «Броня» прошамкала мимо.
– Вот до чего мы дошли: радуемся, что к другому, -
подводит черту Фатима.
До нового блокадного рассвета – часов пять, и надо их вытерпеть, а это дело абсолютно интимное. Ужас выживания в том, что выживают, как и рождаются, поодиночке. Значит, надо расходиться, чтобы лечь, закрыть глаза и остаться один на один с миром, который не хочет тебя.
Грозненские молодожены Виктория и Александр
–Босяк ты, Сашка! Ну, босяк… – мило воркует-приговаривает Вика, пытаясь куда-то дотянуться своей выкрученной рукой. Сзади – темный проем, напоминающий открытый холодильник.
Наконец нащупала то, что хотела, и тянется к Сашке-босяку:
–Вот тебе расческа. Все-таки мы должны как люди… Пригладь локоны.
Мы виделись накануне вечером. За прошедшую ночь в их окошке – еще два пулевых «ранения». Впрочем, оба не обращают никакого внимания на эти предательские дырки: место действия – Грозный. Это значит, люди тут живут ко всему привычные.