Вторая сущность (Повести)
Шрифт:
— Хорошо! — сказал я, приглашая порадоваться и Пчелинцева.
Но его лицо каменело, как один из валунов. Голосом, надрывным и злым, неуместным на этой благодатной поляне, он сказал мне, а может быть, и не мне — природе, можжевельнику:
— Каждой весной я гляжу на деревья и травы с подкожным страхом. Не расцветут, шишки-едришки, не зазеленеют! Останется все серым и жухлым. Страшусь, что в один прекрасный день природа отомстит нам, субчикам, за всякие плазмы, газы, автомобили и прочее хамство. Да она вот милосердна, оживает людям
Он прошел меж валунов прямо к тому, к диваноподобному. Сухие полиэтиленовые мешочки шелестели у камня рваными краями. Консервные банки оскалились зубасто. Яичная скорлупа белела, как выветрелые суставные кости. Мятая канистра, автомобильная покрышка, пустые бутылки… А кругом сосны и можжевельник — нет ни одного лиственного дерева, чтобы присыпать все это осенним грустным листом.
— Уберем, — велел Пчелинцев.
Я не был уверен, что мы обязаны за кем-то убирать. Но Пчелинцев уже начал. Углубление под деревом он разгреб топором до просторной ямы, куда и полетели приметы цивилизации. Потом мы поплясали на уложенном дерне, приминая.
— Ну что мы оставим после себя? — в сердцах спросил Пчелинцев. — Консервные банки? Мы-то мечтаем, что будущее впереди, а оно сзади нас ползет на четвереньках по консервным банкам.
— Как это? — усомнился я насчет сзади ползущего будущего.
— Дети наши! Оставим им заместо Земли лысый шарик с растительностью пучками. Что увидели водолазы на дне Байкала, впервые туда попавшие, на глубине чуть ли не полтора километра? Бутылки, консервные банки да мешок цемента. А тут читаю в статье одного деятеля… Несут, мол, люди из лесу трофеи: грибы, ягоды, травы. Трофеи! Как из боя. Разве мы лесам объявили войну, шишки-едришки?
Я слушал вполуха, потому что мы шли по краю гигантской воронки. Или ямы, или кратера, или провала. Все-таки воронки. Правильный круг, ровные бока и острое донышко. Я уже встречал их в лесу, заглядывал в глубину и спускался туда. Бока проросли молодыми соснами и мхом: наверху сухим, палевым, внизу изумрудным, лапчатым. А на самом донышке воронки нешелохнуто стояла темная забытая вода.
Мы вышли на просеку, прямую и такую бесконечную, что увиделся горизонт. Увиделся и заслонился парнем, который выкатился на просеку, как ясно солнышко. К груди он прижимал столько наломанной рябины, что вокруг все светилось. Ну, думаю, сейчас…
— Для варенья? — спросил Пчелинцев.
— Почему… Дома поставлю в воду.
— Зачем?
— Красиво.
— А ты все, что красиво, прешь домой?
— Если можно, то чего же…
— А девушка приглянется, тоже домой тащишь?
— Почему бы и нет, — заухмылялся парень.
— Ну а вот сосна дивная, тоже домой поволокешь?
— Не поднять.
— Значит, все, что поднять, то твое?
Парень насупился, позабыв про свои усмешки, потому что голос Пчелинцева крепчал от слова к слову, топор под мышкой блестел секирно, Черныш рычал предостерегающе.
— Не я, так другие оборвут, — нашелся парень.
— А
— Зачем же квартиру…
— А чего! Незаперта ведь, все одно другой влезет.
— За квартиру посадят.
— Ага! — взревел Пчелинцев. — Вот где корень! Не боишься, оттого и заломал рябинку, как шимпанзе какой!..
Я взял сторожа за локоть и повел непререкаемо. Парень этим воспользовался — юркнул за сосновые стволы. Мы прошли просекой, к ее острию, которое вонзилось в небо где-то далеко, может быть уже за лесами.
— В прошлом году я поймал одного субчика. Рябину срубил, чтобы скорее ягоды ощипать, так его в шишку.
Говорить мне не хотелось — уж больно хороша стояла просека. Деревянный собор, сосны-колонны, зеленые ризы веток, голубая эмаль купола-неба… Тут петь бы. А уж если и говорить, то о чем-то значительном, вселенском.
Я вдруг поймал себя на том, что не грущу и не страдаю от одиночества. Ни одного комплекса. Даже вроде бы радуюсь. Как там по Пчелинцеву?.. Наслаждаться трудом, людьми и природой. Чем же наслаждался я? Просекой. А может, Пчелинцев и прав? Но я со школы затаил подозрительность ко всяким удовольствиям и наслаждениям. В крайнем случае, эти слова шли к отдыху. Но жизнь — как наслаждение?
Просека вдруг засветилась прогалом. Мы вышли на поперечную шоссейную дорогу, а просека, как бы перекинувшись через нее, легла дальше, в лес. Я думал, что и мы перевалим дорогу, но Пчелинцев свернул на нее.
— Куда идем-то? — спросил я, недовольный этим своротом.
— Уже пришли. Вот три сосны…
Они стояли на обочине, как три богатыря, — кряжистые, сучья толстые и короткие, корневища вздыбили землю буграми.
— Тут Куковякин поцеловался с самосвалом.
— А-а, следствие, — вспомнил я разговор в садоводстве.
— Где же стекла от фары?
— Наверно, размело колесами.
Он сошел с дороги на редкую травку, крепившую желтую супесь.
— Вот они, шишки-едришки. Неужели Куковякин их подобрал да выбросил?
Я посмотрел. Тут были не только крупные стекла, но и такая игольчатая мелочь, которую не подберешь, да и смысла нет.
— А вот и колея, — сказал я, разглядев следы протектора.
— Выходит, фару кокнул тут, а не на дороге?
— Да, — согласился я без колебания.
— Чего ж, оба съехали с дороги да и сшиблись?
— Вряд ли.
Мы стали разглядывать осколки. Толстые, обычные, из фары. Черныш тоже к ним приглядывался и принюхивался.
— А это что? — Пчелинцев протянул узкий осколок, сверкнувший рубиново.
— Краска, — решил я, рассмотрев бурый мазок.
— Кровь. Вот еще.
Большой треугольный осколок пересекла оранжевая полоса. Краска или кровь. Пчелинцев заходил кругами, выискивая. Пошел и я, не понимая, какая кровь и откуда.
— Ага, шишки-едришки!
Теперь на светлой и плотной супеси он нашел бурые отчетливые капли. Кровь, без сомнения.