Вторая весна
Шрифт:
Степь моя, земля моя! Вот я стою перед тобой, обнажив голову. Я кричу тебе, ты слышишь? Любовь моя, вера моя, откликнись! Вот я осторожно, как степной охотник, припадаю ухом к твоей груди и слушаю. Проснись! Ведь ты жива! Разве этот ветер не твое дыхание?
Но молчит степь, грозная, неподвижная громада, цепенеет в заколдованном сне. Кто же освободит эту силу из заточения, кто прорвет этот колдовской черный сон?
Маленькое золотистое зерно! Вот тот богатырь, что разбудит степь! Это зерно счастья народа. В нем жизнь! И я отдам всю свою жизнь тому, чтобы опустить в родную землю и мое зернышко.
Ты
Последняя запись в дневнике Темира была сделана наспех, карандашом: может быть, в спешке отправки на фронт, а может быть, и на фронте, перед боем:
«Хочется жить долго-долго. И сделать много-много. И я буду жить! Я вернусь к тебе, родная степь! И ты будешь рожать хлеб, будешь рожать детей-героев! Будешь, будешь!»
На этом записи Темира кончались.
Борис закрыл тетрадь. Глаза его горели, и сна в них уже не было. Какой-то необыкновенный прилив сил, бурную работу мысли и жажду деятельности — тяжелой, трудной, обязательно трудной — ощущал он в душе и теле. И почему-то очень хотелось есть. Он перешел в столовую. Не присаживаясь, стоя у буфета, начал жадно есть тугие, как резиновые мячи, баурсаки. Вспомнив, что в кабинете на столе стоит графин с кумысом, он вернулся туда и увидел Галима Нуржановича.
Старый учитель, судя по костюму, так и не ложился. Он сидел на месте Бориса и медленно перелистывал тетради сына. Услышав шаги, он повернулся и начал молча, пристально смотреть на Бориса. И тот понял молчаливый вопрос старика.
— Я сейчас думаю, — сказал Борис волнуясь, — я все время думаю о том, как тяжело было ему умирать. Умирать, не окончив дела всей своей жизни и не зная, будет ли оно вообще доведено до конца.
Галим Нуржанович молчал и по-прежнему смотрел на Бориса.
— Вы понимаете, как это страшно? Мне кажется, что настоящий человек умирает дважды: когда он расстается с землей и когда думает, что вместе с ним гибнет его дело. Дело, которое он хотел оставить, людям, народу, родине! Это страшная смерть! Человек умер полностью! Никакого следа! Золотая цепочка оборвалась нелепо и трагически!
— Не говорите так! — закричал шепотом учитель. — Темир знал, он твердо знал, что дело его не умрет с ним! Он знал, что по дорогам его мечты пойдут другие люди! Вы плохо читали его дневник, если можете так думать, — волнуясь и спеша, горячо шептал Галим Нуржанович прямо в лицо Бориса. — Вы читали Абая? Простите за глупый вопрос. Конечно, читали. Помните у него такие слова: «Человек — дитя своего времени…»? В этом все дело! Темир был сыном своего времени. Он чувствовал, что время пришло. Наступило время сеять!
— Что сеять? Какое время? — не поспевал Борис за быстрыми, отрывочными мыслями старого директора.
— Садитесь, садитесь! И слушайте! — схватил он Бориса за руки и усадил рядом с собой. — Слушайте внимательно! У нас в степях есть цветок, вишнево-красный, на короткой ножке, яркий как пламя…
— Тюльпан! — вскрикнул Борис.
— Да-да! По-русски он называется тюльпаном. Он расцветает весной, горячим цветком на очень короткое время. Недели через две он засыхает. Но за эти недолгие дни ни
Он помолчал, успокаиваясь, потом неожиданно встал и сказал с шутливой строгостью:
— А теперь спать! Немедленно спать! Уже рассвет, а затем день, новый день. А чудесная штука жизнь, вы согласны?
Оба разом тихо засмеялись, глядя друг другу в глаза, и так, смеясь беззвучно, они и разошлись.
Борис подошел к лежанке, и вдруг такая тяжесть легла на его веки, что он, не имея сил раздеться, только стащив нога об ногу сапоги, повалился на мягкие одеяла. Перед закрытыми глазами выросли и поплыли куда-то вбок бархатно-алые шары тюльпанов, а цвели они почему-то на снегу, и оттого еще пламеннее было их цветение. «Да ведь это наш тюльпан! Мой и Шурин!» — с нежностью подумал он. Затем над ним склонился Галим Нуржанович и строго, громко спросил: «Чудесная штука жизнь, вы согласны?» Ответить он не успел, заснул сном легким, радостным и чистым.
Глава 19
Великолепный весенний день
Разбудил его тихий разговор. Он открыл глаза. В окно смотрело солнечное утро. За столом пили чай Грушин и Варвара. Шофер говорил сокрушенно:
— Сорвалось с резьбы наше дело, Варвара Семеновна! Старший агроном уже на Жангабыле. Сегодня с утра небось за очистку и разбивку гонов принялся. А там, глядишь, и пахоту начнет. Вообразите, какую махину они поднимут, пока мы тут торчим? Там же целый табун тракторов, трактористы и прицепщики на плугах — орлы! И вся работа на ветер! Да, да, ветер развеет нашу пашню!
— Не унывайте, Степан Елизарович! — весело крикнул с лежанки Борис. — Товарищ Садыков уехал чуть свет. Я слышал. А найдет он дорогу — за пару часов до Жангабыла добежим!
— А пока сиди вот и жди у моря погоды, — зевнул сердито Грушин.
— Да, вернутся они не скоро, — посочувствовал Борис.
— Вот уж и нет! Кожагул обещал к обеду быть! — горячо возразила Варвара.
— Кожагул говорил, если точно по старой дороге ехать, по всем ее кривулинам и загогулинам, то добрых сто километров набежит, — собрав на лбу заботливые морщины и трогая лысину, оказал Степан Елизарович. — Однако обещал он по прямой товарища Садыкова вести и только трудные места показывать. Часам к двум бы хоть вернулись, и то хлеб.
— Товарищ Садыков в одной шинелюшке поехал, — вздохнула Варвара. — Сунулась я было к нему со своим шерстяным свитером. Бабий, конечно. Отказался. Гордый, офицер!
Борис торопливо умывался, торопливо пил чай, в нетерпеливом предвосхищении большого, интересного дня. Даже дух захватывало, так хотелось поскорее окунуться в солнечный день, в степной ветер, в людской говор и смех. Но прежде всего надо было поговорить с Корчаковым о Мефодине. Лучшего времени для разговора не найдешь. А где он, директор? Где его искать?