Вторая жизнь Дмитрия Панина
Шрифт:
14
Однажды после особенно тяжелой ночи, когда Владимир не только кричал, но и, оттолкнув Кузьмичева, бегал по палате, пришлось вызывать санитаров, и они прибинтовали мечущегося к кровати.
Утром он заговорил. Лежал, спеленатый, как мумия, смотрел в потолок и рассказывал:
– Я вижу всегда один и тот же сон, сон-кошмар. "Жара, степь, трава выжжена солнцем до белости, и вдали холмы, а за холмами горы, фиолетовые, синие, розовые. От гор ко мне идет человек, нет не один, двое идут. Старик и мальчик. Идут и идут, оба в белом, и солнце жжет, и я знаю, они идут меня убивать, и лучше всего убежать. Но я чувствую такой ужас, и ноги как прикованы к земле, и убежать я не могу,
Вова замолчал, отвернул голову носом к стене, затылком к людям, и опять ушел в свое страшное одиночество. И они услышали слова, глухим эхом отражающиеся от стенки:
– Я всегда издалека стрелял, и лиц тех, кого убивал, если я попадал, никогда не видел. И старика этого, и мальчика я просто на базаре встретил, они торговали чем-то, не помню чем. А через два дня был налет авиации, и мне сказали, что там все погибли. Но не я ведь их убил, почему они ко мне ходят? Почему спать не дают? Каждую ночь приходят и пугают.
В то утро никто из их палаты на завтрак не пошел.
Через две недели Вову отправили на консультацию к профессору в больницу имени Кащенко, и он не вернулся. Профессор оставил его у себя в палате.
– Случай тяжелый, - сказал Виктор.
– Там у них возможности больше, может, помогут.
И Панин понял, что врач признал свое поражение.
15
Дима не говорил ничего о Виолетте. В палате от сотоварищей по несчастью невозможно было скрыть, что он женат, и так как Дима на прямо поставленный вопрос привык давать такой же прямой однозначный ответ. Отвечать: а твое какое дело - он не умел, да и не рвался научиться. И когда Кузьмичев спросил его, он ответил:
– Да, я женат, восемь лет.
Второй вопрос, который тут же неизбежно возникал, непосредственно следовал за первым, "а где же она" произнесен вслух не был, сопалатники Димины были больные сверхчувствительные люди и понимали, что можно спросить, а что нет. Но и непроизнесенный вслух вопрос этот возник, повис в воздухе, и раскачивался над Диминой кроватью из стороны в сторону каждый раз, когда к другим приходили жены, матери и даже дети.
Дима же ждал. Он ждал прихода Виолетты и боялся его, готовился, думал, что скажет, как будет смотреть в глаза. Его напрягало постоянное ожидание. Приход жены ставил всё на круги своя, делал его поступок менее безумным, давал возможность что-то решить, не выходя за рамки семьи. Если жена приходит, значит возможны хоть какие-то прежние отношения, ты оказываешься не вычеркнут полностью из прошлой жизни, остается шанс всё уладить, пусть на какой-то другой основе, пусть даже развод, главное, чтобы она пришла.
Вот этого бесплодного, бесконечного, изнуряющего ожидания измученного задерганного человека, которым осознавал себя на тот момент Дима, ожидания прихода к больному мужчине его жены, матери его сына никогда не смог простить Дима Виолетте. Он понимал, что если бы была жива мать...
Впрочем, он иногда думал, что хорошо, что она умерла раньше, чем с ним это приключилось.
Через месяц ожидания он понял, что жена не придет. Никогда.
Можно было, кажется, и самому позвонить, но он был болен, виноват перед женой, плохо помнил, что произошло, и казался себе одноногим калекой, а Виолетта выходила замуж за полноценного человека, и теперь ей и только
Панин смирился, ждать жену перестал, и только когда перестал, дело стало медленно поворачиваться на поправку.
И ему не приходило в голову, что его молчание, отсутствие попыток объяснения и примирения будет воспринято однозначно, как приговор, озвученный тещей:
– Чувствует свою вину и поджал хвост, молчит, думает, что ты побежишь к нему первая. Но ты, я надеюсь, не побежишь?
И Виолетта после некоторого молчания: - нет, мама, не побегу.
И Диме, впрочем, как и Виолетте, пришлось вычеркнуть восемь лет брака из своей жизни, и он первые месяцы, да и потом долгое время, не вспоминал, первые годы брака, как вспоминал детство, отца и мать, школьных друзей. Он не был склонен всё красить в черный цвет и никогда не позволял себе даже с Валерой плохо отозваться о жене, но ради самосохранения, во избежание бесполезных теперь терзаний ему пришлось просто забыть последние восемь лет жизни, зачесть за ошибку, за полный провал. На самом деле, спустя несколько лет, когда он мог вернуться к этому периоду жизни не испытывая боли, он с удивлением обнаружил, что был тогда, в первые пять лет брака, вполне счастливым молодым отцом и мужем, особенно когда они остались втроем в квартире, он, Виолетта и Мишка.
16
Всё, что было до тех пор, все ссоры, размолвки, взаимонепонимание, всё было ничто, по сравнению с теперешней полной и беспросветной его изоляцией от мира, из которого к нему могла прийти только она, могла прийти и помочь, но не шла.
Жена не пришла в больницу, раз и навсегда отторгнув Диму, вырвав его из своей жизни, и Дима с этим смирился, и казалось ему, зла на жену не держал. Она строила свою жизнь по примеру родителей, единственное исключение она видела в том, что и сама хотела быть кем-то значительным, а не только женой и матерью.
Елизавета Михайловна, честолюбивые замыслы которой никогда не шли дальше мужа с положением, всегда поддерживала дочь, умницу, красавицу и отличницу в её честолюбивых стремлениях.
И всё пошло прахом: муж оказался не тот, не за того человека вышла девочка, дочка, ненаглядная, у которой жизнь должна была бы сложиться ещё лучше, ещё счастливее, чем у матери, которая умницей и отличницей не была и которой крупно повезло: руками и ногами она вцепилась в своего будущего мужа, который тогда только обещал стать тем, кем стал, но она верно угадала, что он далеко пойдет.
Трагедия дочери, её распадающийся брак вселил силы в мать, и она, никогда особенно не доверявшая зятю, что бы там ни говорили о нём понимающие люди, полностью поддерживала дочь в её стремлении снять с себя обузу неудачного брака. И Дима, представляя, как эти трое, тесть чуть сбоку, но на той же стороне, держат круговую оборону против него, ещё глубже погружался в тоску и апатию и после ночных кошмаров просыпался с ясным сознанием того, что меньше всего на свете он хотел бы, чтобы эти трое воспитывали его сына. Но сын был не только его.
Маленький Мишка, не младенец, до младенца Димку не допускали, а вот в два, три, даже в четыре года, любил отца, кидался к нему, когда тот возвращался с работы, радостно верещал, когда Панин подкидывал до потолка, и Виолетта, было же это, было, смотрела на них с улыбкой.
Иногда, когда мать была чересчур строга, Мишка спасался от её гнева, залезал на колени к Димке, сидел, прижавшись, шелковистые волосы щекотали Димкин обросший с утра подбородок.
– Маму надо слушаться, - тихо шептал Дима сыну, не замечая того, что говорит те же слова, которые когда-то говорил ему его отец, и часто, отсидевшись у отца на коленях, и успокоившись, Миша послушно выполнял требования матери: лечь спать, помыть руки или съесть кашу. От последнего иногда удавалось отбиться: Дима считал, что кормить ребенка насильно не следует.