Выход за предел
Шрифт:
– Ну, это не я говорю – Слива. А Юра Лоза поет. А с Сережей мы уже знакомы, – проговорила Василина и улыбнулась своими красивыми, с лучиками по краям, губами.
– Во как! Наш пострел везде поспел! – весело пробасил Слива и, посмотрев на ребят, скомандовал: – Ну, лабухи, пора в забой! А вы, голубки, поворкуйте тут наедине. Все музыканты отправились на сцену удовлетворять культурные потребности отдыхающих. Ни Слива, да и никто в Ялте, еще не знал, что произошло с Василиной. А я и подавно.
Мы сидели и молча глядели друг на друга.
– Значит, ты у нас еще и музыкальная знаменитость? – спросил я и откинулся
– Так, местного разлива, – ответила она и тоже откинулась на спинку, положив одну красивую ногу на другую.
И мы снова замолчали. На сцене за стеной музыканты заиграли «Филинс».
– Давай потанцуем, – вдруг тихо сказала она.
– Давай, – ответил я.
Мы встали и прижались друг к другу, и вдруг в эту маленькую обшарпанную комнатку пролилось столько счастья, сколько не смогло бы поместиться в огромном Ливадийском дворце. А звуки удивительно красивой песни, дыхание и тепло женщины сделали это счастье осязаемым. Я коснулся своими губами ее губ, и легкая дрожь пробежала по ее телу. Я взял ее за руку и вывел на улицу, поймал машину и повез в Жилище, пока там никого не было. На поворотах в окна машины к нам заглядывало огромное звездное небо, а по морю, за кипарисами, до самого горизонта серебрилась лунная дорожка, а мы по-прежнему молчали и смотрели друг на друга…
Глава 3. Ее детство
– Надо же, какая красивая девочка! – сказала, остановившись у песочницы, где играла Лина, какая-то женщина в берете, лакированных туфлях и с лакированной сумочкой подмышкой.
– Хочешь конфетку, девочка? Как тебя зовут?
– Меня зовут Василина, мне пять лет и семь месяцев. Я живу с бабушкой Мамашулей, а конфетку я не хочу, отдайте Микольке, он любит, – и девочка указала совочком на подбежавшего откуда-то белобрысого мальчугана в коротких штанах на одной лямке, который был постарше ее. Женщина угостила Микольку конфетой и ушла.
– Хочешь откусить половину? – спросил Миколька и протянул Василине конфету.
– Не, – ответила она. – Не буду.
Миколькой мальчика прозвала Василина, когда ей было года четыре и она никак не могла понять, почему родители зовут его Миколой, а все остальные – Колькой. Соединила эти имена и получился – Миколька. Так же получилось и с Мамашулей: мама Даша звала бабушку Машулей, а Василина стала звать ее Мамашулей, потому что взрослые у нее часто спрашивали: «Лина, это твоя мама?»
Нет! – отвечала она. – Это Мамашуля.
И все взрослые смеялись, а она говорила: «Что хохочешь? По лбу хочешь?» Это ее Миколька научил. И все опять смеялись.
Жили они в небольшом опрятном домике под высокой чинарой, обсаженной цветами. Цветы эти Мамашуля выращивала с большой любовью. Она все лето порхала над ними, как бабочка – весело и легко. Звали Мамашулю Мария Константиновна. Она была хорошо сложена и в свои уже немолодые годы ходила прямо, уверенно, с высоко поднятой головой. Голову эту венчали от природы густые пепельные волосы до плеч. В ней чувствовалась уверенность, но не было надменности, скорее, наоборот: чувствовалась какая-то открытость и доброжелательность. Она была бы даже красивой, если не оспины на лице – мелкие, глубокие, отталкивающие ямки без коросток. Вела себя Мария Константиновна всегда независимо и прямо, нисколько не обращая внимания на окружающих.
Мама
– Что я там не видела, в этом сумасшедшем доме с табличкой Средняя школа? – с насмешкой глядя на Машулю, говорила Даша.
Физический труд презирала, даже за цветами ухаживать не любила. Полить их там, прополоть – ленилась. Все время на собраниях, на бюро райкома каких-то, на сборах, на сдаче ГТО, на слетах, смотрах художественной самодеятельности, на соревнованиях. Вот и досоревновалась до райкома комсомола, а оттуда ее отправили в Москву учиться.
Вернулась с дипломом о высшем образовании и с сигаретой в зубах. Мария Константиновна спросила ее: «Диплом-то в какой сфере позволяет трудиться?»
– По партийной линии, – ответила.
И – все…
– Потом родила тебя – то ли от первого секретаря, то ли – от второго, то ли – от третьего, – продолжала свой рассказ Мамашуля, может, Василине, а может, себе.
Нет, Мамашуля не сердилась на маму Дашу, а говорила, что в новых условиях и выживать надо по-новому, приспосабливаться. Потом маму Дашу перевели в Севастопольский горком партии, потом – в Москву. А Мамашуля и Василина остались под Чинарой. Ходили гулять в городской парк, на набережную в порт, в цирк, кукольный театр, в детский сад. Потом Мамашуля готовила Лину в школу. Учила читать, писать и по-русски, и по-французски, и по-английски, обшивала, обувала, кормила, поила – в общем, делала все, чем обычно в такой ситуации занимаются бабушки.
Французский и английский языки Мамашуля знала с детства. Им ее еще гувернантка-француженка научила, которую после революции уже, здесь же, под Чинарой, зарубил саблей красноармеец-кавалерист, сказав, что та на Каплан похожа, которая в товарища Ленина стреляла.
– И картавит, как та жидовка: «Пхрастыте, пхрастыте»… Каркает, как ворона! – сказал.
И зарубил.
На этом образование бабушки Марии Константиновны и закончилось. Да и ни к чему оно, образование, тогда стало: только внимание привлекало да похоть у мужиков распаляло.
– Страшно-то как тогда в Крыму было, господи… Боже, ой как страшно, – говорила Лине бабушка шепотом. – Батюшку Серафима на чугунных воротах церкви распяли и еще в живого кол вбили с красной тряпкой. А потом и храм взорвали. Такая беда на Россию пришла, такое лютое зверство вылезло… Дворника-татарина изувечили всего. Руки-ноги отрубили и бросили посреди усадьбы. Никому не давали подойти – пусть подыхает, говорят, другим неповадно будет. Контрреволюционерам проклятым…
– Как же он выл да стонал, бедный! А потом затих навеки, – крестясь незаметно двумя перстами, вспоминала Мамашуля.