Выпашь
Шрифт:
— С пулеметов садит, никуда, милой мой, от его огня не подашься…
— Тяжелой антилерии у нас нет… А он ка-ак выпалит — страху подобно!.. Столб аж до самого до неба! Землю развернет — целое тебе тут озеро…
— Да, попадет, так мокраго места от тебя не оставит…
— Опять же еропланы… У нас разве есть такие?… Бонбы бросает… Стрелы стальные.
И, как заключение всему этому, как подытожную черту, кто-нибудь скажет, должно быть, от кого-нибудь из офицеров слышанное слово:
— У его, братцы, те-хни-ка!
И кто-нибудь, будто жалея тех, кто идет на войну
— Наши тоже ничего… летают, однако, стараются…
— Нестеров, летчик, сказывают, сколько их машин посбивал… Еще Ткачев… Орлом наскочит… ничего… Бьют и наши…
— Уже очень он, немец-то, значит, сурьезный…
— Все бы, паря, ничего, патронов у нас мало… Самое бы палить. Вот оно и взяли бы, а тут и палить-то нечем!
— Штыком брали… Он, немец, штыка очень даже боится…
— Да, не уважает… Штыка, говорю, не так чтобы любит.
— Коли на Австрицкий фронт попадете, братцы, и все ничего. Он, австрийц-то, смирный, воевать ему неохота.
— Больше сдается… Бредет сам к нам, спрашивает: иде, мол, русский плен?…
Смутное, сумбурное, неопределенное какое-то было от всего этого впечатление у Петрика. Слышал он и такие рассуждения, больно резавшие его самолюбивое военное сердце.
— Кончать пора… Все одно его не осилишь.
— Он, сказывают, и француза бьет!..
Было Петрику непонятно, куда девалась прежняя солдатская гордость? Когда-то солдат русский считал себя выше всех. Теперь кто-то подсказывал ему, что француз выше его. Уж ежели, мол, француза бьет, так куда же нам-то соваться?
На долгих остановках Петрик шел в офицерские вагоны и старался там выяснить, что же происходит на войне и где правда? Офицеры попадались ему все больше недовольные и озлобленные.
— Приедете, дорогой, сами увидите, — сказал ему пожилой капитан с простреленной грудью. — Главное, не торопитесь. От вас это не уйдет. Он крепко пожал Петрику руку.
— Послушайте, — хрипло говорил кавказец. — Разве так можно воевать? У него снарядов сколько угодно. В нашей батарее по семь выстрелов на орудие. Голыми руками брать надо. Солдатскою доблестью… А времена не те… Теперь разве люди воюют?… Машины…
— С этими разве возьмешь его, — говорил сосед кавказца, показывая на толпившихся подле вагона солдат. — Очень мы, ротмистр, серые… Нам надо еще много чему учиться, прежде чем воевать с европейцами.
Странно и непонятно казалось это Петрику. Куда же, однако, девался былой, иногда до смешного доходивший патриотизм? Где же это "шапками закидаем", над чем когда-то так смеялись? Теперь сами готовы были перед врагом скинуть шапку. Было какое-то преувеличенное уважение к немцу и презрительная насмешка к своим.
Когда стал подробнее допрашивать офицеров Петрик, выяснилось, что наша пехота бьется отлично, стреляет во много раз лучше противника, наша артиллерия во всех отношениях превосходит артиллерию противника, а о его кумире — коннице — и говорить нечего: ни немецкая, ни австрийская конница и близко не смели подойти к нашим кавалеристам и казакам. Летчики наши в лучшем виде сбивали летчиков противника. Чего же, однако, не хватало? И Петрику начинало казаться, что не хватало малого, но это-то малое, пожалуй, и было самое главное и самое нужное: не хватало: — воли к победе. Не хватало: веры в победу… Такой веры, какая горами движет. Не верили, что можно и что должно идти на Берлин… Казалось это несбыточно невозможным… Смешным… Дон-Кихотским.
Забывая свое личное горе, а отчасти, чтобы заглушить его, Петрик в пути не сидел в классном вагоне, где мрачно играл на гитаре или целыми днями раскладывал пасьянсы Кудумцев, но ходил по вагонам эшелона; один перегон едет в одном, другой в другом. И всюду говорил о войне. Его радовало, как его солдаты воспринимали войну и как от него они научались правильно на нее смотреть.
— Каждый выбери себе земляка односума. В бою ли, на походе, следи один за другим и один другому помогай. Тогда нигде не пропадешь. Слыхал: патронов мало.
Что из этого следует?… Береги патрон. Стреляй редко, да метко. Тогда и патронов хватит, а если стрелять дуром, так и никаких запасов не хватит. Не вина правительства, то есть начальства, что оно не приготовило достаточно патронов, а вина солдат и начальников, что зря их расстреливали. Патрон дорог. Береги свою же народную копейку.
Петрик говорил прописи. Он повторял то, что читал еще у Суворова. Он говорил то самое, что говорили его предки, целая галерея предков, офицеров и солдат. Он удивлялся одному, почему так мало, особенно «ученые» военные, говорили и повторяли эти такие простые истины, неизменно ведущие к победе. Напротив, он теперь часто слышал, что в этой войне ничего этого не нужно, что теперь совсем новая война машин и роль человека в ней ничтожна и незаметна. Петрик не спорил.
Куда же ему спорить с людьми, кого он считал умнее себя, но он неустанно продолжал обходить вагоны и в этом находил забвение от тяготивших его забот и тяжелых воспоминаний.
Душевное горе его было громадно.
II
В Иркутске Петрик получил телеграмму от Валентины Петровны. Поиски Ферфаксова не привели ни к чему. Ни живых, ни мертвых аму и Настю найти не удалось. Не было найдено и никакого следа. Ферфаксов возвращался ни с чем.
В Челябинске Петрика нагнало письмо от Валентины Петровны. Оно поразило и тронуло Петрика своим спокойным тоном.
"Бог дал — Бог и взял. Да будет благословенно Имя Его", — писала Валентина Петровна. "Я одеревенела под постоянными ударами судьбы и о себе я не думаю.
Только тебя, моего ненаглядного, сохранил бы мне Господь. Меня окружают хорошие люди, и я сама на себя дивлюсь, как я спокойно могу нести свое исключительное горе".
За Самарой на скором поезде приехал Ферфаксов.
Петрик пошел с ним со станции, и они ходили по местечку, где были какие-то, видимо, временные лавки и где пахло пригорелым салом. Пыль тяжким слоем ложилась на их сапоги. Петрик ходил, низко опустив голову, Ферфаксов шагал в ногу со своим сотенным командиром и тихо рассказывал ему все свои похождения и поиски.