Выше жизни
Шрифт:
Борлют вмешался в разговор. Его голос был серьезен. Чувствовалось, что он относится с любовью и ревностью к тому, о чем хотел говорить.
Разве Брюгге теперь не велик? отвечал он своему другу. — Его красота — в безмолвии, его слава состоит в, том, что он принадлежит только немногим священникам и, беднякам, т. е. всем тем, кто чище душою, так, как они отреклись от всего. Его лучшее назначение состоит в том, чтобы сделаться чем-нибудь, переживающим себя.
Нет, — возразил Фаразэн, — лучше возвратить город к жизни; только жизнь имеет значение; надо всегда желать жить и любить жизнь!
Борлют отвечал с убежденностью апостола:
Разве нельзя также любить смерть, любить печаль? Красота печали выше красоты жизни. Такова красота Брюгге. Конец великой
Все замолкли. Было уже поздно; трогательные слова Борлюта заставили встрепенуться их души. Его голос казался колоколом, возвещавшим о непоправимом событии. И теперь в комнате отзвук его речей еще ощущался, как струйки на воде, как эхо звука, который все еще слышится и не хочет прерваться. Казалось, что город, после того как о нем вспомнили в беседе, перелил в их души все свое безмолвие. Даже Барбара и Годелива, поднявшись, чтобы в последний раз наполнить светлым пивом пустые кружки, не осмеливались производить шум, заглушая свои шаги.
Каждый задумчиво возвращался домой, довольный вечером, где их объединила одинаковая любовь к Брюгге. Они говорили о городе, как о религии.
Глава III
Через день, утром, Борлют направился к башне. Отныне он должен был играть на колоколах по воскресеньям, средам, субботам, а также и по праздникам, от одиннадцати до двенадцати.
Подходя все ближе к башне, он размышлял: подняться выше жизни! Разве он не может этого сделать теперь, разве он не сделает этого с сегодняшнего дня, поднимаясь на высоту? В глубине души он мечтал давно об этой отдельной от других жизни, об этом одиноком опьянении хранителя маяка, с того времени, как он навещал в башне престарелого Бавона де-Воса. Не поэтому ли он, в сущности, так поспешил принять участие в состязании carrilloneur'ов? Теперь он признался в этом самому себе: он сделал это не только из влечения к искусству, из любви к городу и с целью воспрепятствовать тому, чтобы его красота безмолвия и запустения была осквернена преступною музыкою… Он предвкусил также в одно мгновение удовольствие от обладания, так сказать, вершиною башни, — от возможности подниматься туда, когда он захочет, господствовать над жизнью и людьми, жить как бы в преддверии бесконечности.
Выше жизни! Он повторял про себя эту таинственную фразу, воздушную фразу, которая, казалось, также поднималась, выпрямлялась, — благодаря чередованию слогов, была как бы символом ступенек темной лестницы, увеличивающейся и прорезающей воздух… Выше жизни! На равном расстоянии от Бога и земли… Жить уже в вечности, оставаясь человеком, чтобы волноваться, чувствовать и радоваться всеми силами, всем телом, воспоминаниями, любовью, желанием, гордостью, мечтами.
Жизнь — сколько в ней грустных, неприятных и нечистых проявлений; выше жизни означало полет, треножник, магический алтарь в воздухе, где все зло испарялось и исчезало буы, как в слишком чистой атмосфере…
Таким образом, он поселится на краю неба, как пастырь колоколов; он будет жить, как птица, так далеко от города и людей, на одном уровне с облаками…
Когда он прошел двор крытого рынка, он очутился перед дверью во внутренность здания. Ключ, который ему дали, заставил замок издать железный крик, как будто ему нанесли удар мечом и поранили его. Дверь отворилась; она заперлась сама собой; можно было бы подумать, что она привыкла к невидимому движению теней. Сейчас же все потемнело, замолкло, и Борлют начал подниматься.
Сначала его ноги дрожали; ступеньки исчезали у него под ногами, некоторые из них были неровные, подрезанные, как края у колодца. Сколько поколений прошло здесь, неутомимых, как течение воды, и какое шествие веков потребовалось, чтобы достигнуть этой ветхости! Каменная лестница поворачивала короткими, извилистыми, точно змеиные кольца пли ветви молодого винограда линиями. Он как бы брал приступом башню, как стену крепости. Время от времени появлялась амбразура, щель в здании, откуда падал багровый свет, — тонкий разрез, искажавший темноту. Разделясь на частицы, мрак меняет все: можно было подумать, что стена движется, колышет саваны; тень на плафоне казалась сидящим животным, которое сейчас бросится…
Спираль лестницы вдруг суживается, напоминая ручей, который высыхает… Можно ли будет подняться еще выше, или стены его раздавят? Мрак внезапно увеличился. Борлюту казалось, что он уже прошел более ста ступенек. Но еж не пришло в голову сосчитать их. Теперь его шаг стал тихим, равномерным, инстинктивно уменьшался, в соответствии с каменными ступенями. Но из-за этого углубления в полный мрак у него была какая-то неясность в ощущениях. Борлют не понимал, в какую сторону он шел, вперед или назад, поднимался или спускался. Тщетно, ничего не видя, он старался понять направление своих шагов. Ему скорее казалось, что он спускался, что он двигался но подземной лестнице в глубокую мину, очень далеко от света, среди неподвижного царства каменного угля, чтобы вскоре достигнуть воды…
Тогда Борлют остановился, немного смущенный этими фантасмагориями мрака. Казалось, что он продолжает подниматься. Несмотря на его неподвижные ноги, можно было бы подумать, что лестница колышется, несет его все дальше и что ступеньки теперь сами двигаются под его ногами.
Сначала — никакого шума, кроме его собственного эхо в башне… Только иногда раздается в пустоте шум, производимый летучей мышью, встревоженной неожиданными шагами, дрожащей в своих бархатных крыльях… Но затем все быстро опять затихло, насколько башня может быть тихой, прекращать этот неопределенный шум, это падение чего-то загадочного в песочные часы Вечности, куда пересыпается, песчинка за песчинкой, пыль веков.
В различных этажах Борлют находил пустынные, голые залы; можно было бы подумать, что это — житницы молчания.
Он все еще поднимался. Теперь на лестнице было уже светло: через отверстия, зубчатые площадки ажурной архитектуры проникал яркий и чистый свет, который падал на ступеньки, разбивался в виде пены, покрывал их неожиданным блеском.
Борлют ощутил радостное чувство примирения, исцеления, свободы после этой темницы и мрачного преддверия. Он снова овладел самим собою. Он перестал уподобляться ночи, охватившей его. Наконец, он себя видел. Он испытывал опьянение от сознания, что он существует, ходит. Сильный неожиданный ветер пробежал по его тему. Из-за быстрого притока света он почувствовал на своем лице точно лунное сияние. Теперь он поднимался скорее, точно на хорошем воздухе, где движение становится легче, дыхание быстрее. Ему хотелось бы побежать по каменной лестнице… Сильное желание подниматься охватило его… Часто говорят о притяжении пропасти. Существует также пропасть высоты, Борлют все еще поднимался; ему хотелось бы все подниматься, думая с грустью о том, что, разумеется, лестница кончится и что, в конце, на краю воздуха, он будет испытывать страстное желание продолжать свои путь, дальше, еще выше…
В эту минуту громкий гул раздался, распространился по узкой лестнице. Это был всегда стонущий ветер, поднимавшийся беспрестанно, спускавшийся по ступенькам. Печаль ветра, жалующегося одинаковым голосом в деревьях, парусах, башнях! Печаль ветра, заключающая в себе все остальные! В его резких воплях можно найти крики детей; в его жалобах — слезы женщин, в его ярости — хриплое рыдание мужчины, которое накапливается и выбивается наружу. Ветер, к которому прислушался Борлют, был еще подлинным напоминанием о земле, но уже неопределенным! Здесь был не более как мир жалоб, слабых голосов, обрывков слишком человеческих печалей, чувствовавших смущение… Ветер приходил снизу; он был таким печальным, так как прошел через город; собранные им огорчения, которые там, внизу, носили жгучий характер, достигнув вместе с ним высоты башни, начинали растворяться, переходить из печали в меланхолию и из слез — в капли дождя…