Выше жизни
Шрифт:
Городской голова и члены совета протестовали против урока, который хотели им преподать У них было свое мнение, столь же законное, — может быть, — более справедливое.
— Г. Бартоломеус — ваш друг! Мы же, мы свободны в своих суждениях, — заметил один гневным тоном.
Совещание перешло в спор. Городской голова, более осторожный и хитрый, прервал его, заявляя, что он и его коллеги доложат обо всем совету, и все разошлись.
Через несколько дней художник получил официальное письмо, извещавшее его, что город, — согласно заключению комиссии, может принять декоративные картины для Ратуши только под условием некоторых изменений и переделок, которые будут ему указаны впоследствии в обстоятельной записке.
Это был трусливый, хотя и давно предвиденный удар. Бартоломеус сейчас
Всего хуже было то, что уплаты не было еще произведено. Борлют, возмущенный этим, разоблачил в газете всю эту гнусную и невежественную махинацию. Он грозил администрации процессом со стороны художника, который, разумеется, выиграл бы его. Что касается Бартоломеуса, то он в особенности беспокоился за судьбу своих картин. Он охотно отказался бы от платы. Но ему хотелось, чтоб они оставались в готической зале Ратуши, слились с судьбой знаменитого памятника, сделавшись как бы его телом, как образы — с создавшим их мозгом. Разве он не изобразил мечту Брюгге, и разве эта мечта не должна была отныне увековечиваться в Общественном Доме?
Он думал в особенности о славе, о будущем. Будут ли приходить — смотреть его произведение в течение будущих веков, как приходят в Больницу, пересекая светлые коридоры и зеленые сады, чтобы созерцать произведения Мемлинга? Ах! это горделивое сознание, что его творчество не умрет, победит смерть и небытие, станет хлебом и вином искусства, будет достойным Избранного Меньшинства в будущем! Так мечтал Бартоломеус, жрец Искусства-Религии.
Борлют напечатал однажды в это время захватывающую характеристику своего друга, столь бескорыстного и благородного, который мог бы стать честью и украшением, троном и скипетром, живым маяком города.
Но эти дифирамбы и угрозы только испортили дело. Заступничество Борлюта было менее действительным, чем вредным, из-за вражды, которую он возбудил, становясь на сторону оппозиции в деле морского порта. Уже почти было решено удалить картины: официальным путем. В эту минуту городской совет вмешался, немного взволнованный вызванным шумом, не осмеливаясь брать на себя ответственность в этом вопросе. Были завязаны переговоры с художником, сделаны попытки примирения.
Усталые от борьбы, обе стороны согласились на третейский суд комиссии, всецело состоявшей из художников, причем каждая заинтересованная сторона должна была выбрать половину членов. Было решено, что на пост президента комиссии будет избран, с целью обеспечить полное беспристрастие решения, один знаменитый французский художник, который часто выставлял свои картины во Фландрии.
Вот что произошло далее: когда эти художники собрались перед фресками Бартоломеуса, ими овладел единодушный порыв, у них вырвался крик удивления и восторга, вызванный этим произведением, полным единства, — символизм которого был в общем ясен, так как оно свидетельствовало о поразительном знании, уверенности в своем искусстве, понимании смысла линий и согласовании тонов. Они почувствовали, что перед ними — выдающийся мастер, делающий честь фламандскому искусству и городу Брюгге.
Доклад был составлен в этом смысле и передан городскому совету.
Борлют радовался, шумно торжествовал. Кампания была успешна. Очевидность была достигнута. Он осыпал насмешками тех, кто не видел ясно, раскрывал их невежество, равно как и ничтожество их душ. Борлют испытывал сильное удовольствие от этой борьбы. Он наслаждался Делом. Он жил как бы в огне и дыме.
Эта борьба за Бартоломеуса была только победоносною стычкою, после той борьбы, которая происходила в вечер митинга и кончилась неудачей, казалась поражением от руки невидимого врага в ночное и дождливое время. Борьба будет продолжаться, борьба против морского порта, борьба во имя идеала и искусства, во имя красоты города. Эта красота Брюгге, еще неоконченная, была его произведением, его каменными фресками, которые он должен был защищать, как Бартоломеус — свое творчество, от тех же самых врагов.
Дело! Дело! Опьянение одиночества и победы! Может быть, и здесь он восторжествует. Но сколько препятствий и нападений! Борлют отдавал себе отчет в этом и думал, не без меланхолии, что великие люди достигают значения только вопреки желанию века.
Глава IV
Борлют с жаром отдался героической лихорадке Дела! Он был быстро приговорен к молчанию, неподвижной жизни, мрачным размышлениям побежденного.
Не привыкнув заранее размышлять и взвешивать, он не сообразил, что зависел, в общем, от города и должностных лиц, против которых он вел борьбу, сначала — чтобы противодействовать морскому порту, затем — чтобы защищать своего друга Бартоломеуса.
Его заставили поплатиться за эту двойную смелость. Через несколько времени он получил извещение от городского совета, что из-за его враждебного отношения к той власти, от которой он зависел, он лишается своего места городского архитектора.
Это был ужасный удар для Борлюта. Горе без возможности жаловаться и без выхода! Ах! опьяняющее удовольствие, связанное с Делом, было так коротко! Они постарались быстро уничтожить его. Теперь он был убит! И самою подлою местью! Его поразили с самой чувствительной стороны его жизни. Он должен был предвидеть, удержать себя. Но разве он мог допустить, чтобы убили его мечту? Он отдался тогда Делу только потому, что на этот раз оно согласовалось с Мечтой. Более, чем он сам, была побеждена его мечта, мечта о красоте Брюгге. Он был ее верным стражем, неутомимым работником. Сколько неоконченных работ! И сколько еще предвиделось других, которые сразу стали не нужны, были принесены в жертву, потеряны. Как раз в это время он представил на рассмотрение план реставрации Академии, которая была бы достойным товарищем Gruuthuse. Много фасадов ожидали своей очереди, чтобы он нашел время, подошел со своими кропотливыми руками, осмотрел их, освободил от лепного ангела, водосточной трубы, детской головки… Никто не имел — и никто не будет иметь — его осторожного искусства и умения реставрировать, не обновляя, только подпирать, разъединять отдельные части, обнажать не изменившиеся детали, находить под всеми позднейшими наростами, точно паразитами, первоначальную оболочку камней.
Отныне все его творчество уничтожалось. На его место, конечно, назначат какого-нибудь каменщика!..
Он огорчился именно от этого, а не из-за потери денег, так как у него были средства, не из-за утраты почетного места. Он всегда смотрел на жизнь с высоты и жалел, впав в немилость, только о будущем разрушении своего творчества, неизменном вторжении дурного вкуса, ложном архаизме, старающемся уничтожить эту гармонию серого и красноватого оттенка, которую он создал во всем городе.
Это творчество красоты Брюгге, — его творчество, для которого он исключительно жил, подчиняя ему все свое время, мысли, привязанности, желание уехать и убежать, когда жизнь в его доме становилась слишком невыносимой, это творчество, которое он надеялся привести в гармонию, закончить и увенчать последними, еще не созданными им скульптурными гирляндами, решили отнять у него. Он ничего не мог поделать! Но это было печально, как похищение молодой девушки, увезенной в ту минуту, когда ее хотели нарядить в самое красивое платье.
Барбара, со своей стороны, очень рассердилась на смещение Жориса; она делала ему жестокие упреки, обвиняла его еще раз в легкомыслии, обычной слепоте. Новый и беспрестанный повод к обвинению! Она утверждала даже, что это был позор, и что она страдала от него. Она должна, будто бы, выносить насмешки, оскорбительные намеки на этот счет. Взволновавшись по этому случаю, она перенесла снова период высшей экзальтации. Она не переставала сердиться, набрасывалась на Жориса, устраивала сцены из-за всего. Она осыпала его оскорблениями, бесконечными упреками. Она вспоминала в то же время всю историю его с Годеливой, их низкую измену. Состояние ее здоровья все ухудшалось; у нее были нервные припадки, она падала во весь рост, с. мертвым лицом, искривленным ртом, вдруг замыкавшимся и походившим на рубец, в то время как ее ноги двигались, а руки бились в воздухе. Казалось, точно ее хотят распять на каком-нибудь горизонтальном кресте, и она не дается…