Высокая макуша. Степан Агапов. Оборванная песня
Шрифт:
А сегодня, подгоняя лошадей к конюшне, услышал, как прокричала с бугра почтальонка:
— Эй, мальчик, иди-ка деньги получи!
«Какие еще деньги?» — подумал я, направляясь к дому Родионовых. И вспомнил про крестную с дедушкой: может, они нам прислали? Оказалось, из «Голоска». Гонорар за первые мои заметки. 36 рублей 92 копейки… Я второпях расписался, где полагалось, подхватил деньги и с бьющимся сердцем, сдерживая себя, чтобы не помчаться что есть духу, быстро зашагал домой. Правда, деньги были невелики, но разве в этом дело? Главное — первый мой гонорар!
Дорогой я все думал, куда же их деть, эти деньги.
— Хватит тебе, малый, колхоз-то свой протаскивать. Через твою писанину нам ни работы не дадут, ни подмоги от правления.
15 октября. — Мам, а все-таки пойду я в школу, — сказал я на следующий день после того, как выкопали свою картошку.
— Ох, малый, до ученья ли тут? — вздохнула она. — Видишь, я больная, может, недолго и жить мне осталось. Кто будет кормить-то Мишку да Клавку? Разве наработается одна Шурка на всех?
— Зиму отучусь, а летом опять пойду в колхоз, — затвердил я упрямо.
— А много ли ты летом-то заработаешь?
— Нынче вышло больше сотни трудодней, и на следующее так же. По воскресеньям буду работать.
— Ну ладно, ладно, попробуй, — махнула она рукой. — Только не знаю, в чем ты будешь в школу ходить. Ботинки на базаре — не подступишься, а там и валенки нужны. Не знаю, малый…
И вот 3 октября, с опозданием на месяц, я отправился в Измайлово, снова в шестой класс. «Ладно, — думаю, — год пропал — не так еще позорно, иные по два, по три года в одном классе сидят». Учебники у меня все уцелели, а тетрадей небось в школе дадут. Ничего, что старые на мне ботинки, главное — учиться получше…
Первый же диктант прошел у меня на «отлично», первый ответ по алгебре — тоже «отлично». Это потому, что я и летом не забывал учебники, повторял в свободные дни. Учителя сказали, что так и надо сейчас учиться, на радость фронтовикам-защитникам.
Но радовался я так недолго, всего полторы недели.
— Довольно, малый, — сказала мне мать. — Шурке теперь в колхозе нечего делать, а тебе Луканин постоянную работу найдет — лошадей стеречь. Сказал, по полтора кило на трудодень дадут, вот тебе и ботинки с валенками. Нынче уж пропустишь свою школу, а на другую осень, так и быть, пойдешь. Что нам на других-то равняться? У кого отцы да матери работают, а я вот никудышная. — И мать замигала, поднося платок к глазам.
— Ладно, так и быть, — говорю, — последний уж год отработаю.
И вот опять я начал стеречь лошадей. Летом приходилось по очереди с Андреем Чумаковым, а теперь, сказал Луканин, до самой зимы одному мне придется. Стою на зоринском бугре, смотрю — отправились школьники веселой кучкой, размахивают сумками. Я только завидовал, глядя им вслед, и не радовали меня полтора трудодня, назначенные Луканиным, не радовал обещанный им хлеб.
28 октября.Стерегу лошадей, а сам наблюдаю: есть умные, есть работящие или смирные, а есть и такие, что хоть сейчас бы сдал их на колбасу. Да жаль, что мало их в колхозе, приходится мириться, раз война. Через эту войну другими вроде лошади стали. Одни — озлобленные от работы, другие ленивые или слабые от недокорма. Да и откуда тут быть хорошим лошадям, когда работаем на них без передыха, а кормим — лишь бы ноги не протянули. А то еще молодых по третьему году стали запрягать. Надорвет их кто-нибудь, какие из них будут работники? Мало того, что лошади переменились, — даже и собаки, приметил я, стали злее, потому что их тоже обижают, недокармливают. Иной покажешь только хлебушка, так она все руки оближет или в дом тебя, как предательница, пустит, хоть ты и чужой…
Задумался я так и не заметил, как подошел к табуну Михаил Яковлевич. Не дойдя до Разбойницы, он закинул руку за спину, чтобы обротью не отпугнуть, и подходит, подходит к ней, протягивая свободную руку, приманивая коркой хлеба. Да только не так-то просто поймать эту лошадь: Разбойница, так она и есть Разбойница.
— Тпру, тпру, милая, тпру, тпру, — ласково оговаривает ее Михаил Яковлевич, подходя сбоку и пряча за спину оброть.
Вот уже, кажется, совсем подошел, за гриву только схватить. И тут — фью! Только хвост взметнулся перед ним, поминай ее как звали. Дала полкруга возле табуна — и снова пощипывает траву, а сама одним глазом косит в его сторону.
— Эй, мальчик, помоги-ка лошадь поймать! — кричит Михаил Яковлевич.
Делать нечего, иду на выручку, хотя наперед уже знаю, что толку из моей помощи не будет: сам черт ее не словит, если заупрямится. Слышал я, как ушаковский парень ловил однажды такую лошадь: лягнула она его под дых, так и «мама» не успел сказать — наповал убила. «Как бы, — думаю, — и меня не угостила». Но все-таки захожу с одной стороны, а Михаил Яковлевич — с другой. Он подходит неторопливо и сутулясь, стараясь не показать из-за спины оброть, и я приближаюсь также тихонько. Да ведь у лошади два глаза, обоих она и видит. Когда осталось, кажется, рукой только достать до гривы (Михаил Яковлевич высокий, мог бы, пожалуй, схватить), — вдруг скачок, копыта в стороны, и мы, вовремя отпрянув, только руками развели.
— Тьфу, хоть бы ты ослепла на это время! — не выдержал Михаил Яковлевич.
Я тоже так думаю: ослепить бы ее чем-нибудь, к примеру, шашкой дымовой, как на фронте врага, а потом и лови.
— Да что же ее не спутали-то? — в сердцах восклицает Михаил Яковлевич.
— Так уж конюха выпустили, — отвечаю. — А хоть бы и спутали, все равно ее не поймать.
— Что же теперь делать-то? — говорит он растерянно.
— А вон еще, дядя Миш, — киваю в сторону гнедого мерина, который отделился от всех и тоже косит на нас глазами.
— А ну его, тот и вовсе злее немца, — отмахивается Михаил Яковлевич.
Это точно, хуже Гитлера — не зря же прозвали его Кусачим. Не ногой, так зубами хватает каждого, — ни ласки на него не действуют, ни хлеба кусок, ни кнут. Этого на конюшне только лови, да и то умеючи… А то еще Ревун есть такой — как заревет, вроде Геббельса, не своим голосом, как забормочет, ну прямо смех разбирает!
— Дядя Миш, возьми вон Петушка, — советую. — Не лошадь, а золото. Как бы Луканин только не заругался, каждый день он в работе.