Высокая макуша. Степан Агапов. Оборванная песня
Шрифт:
Когда мы кончили пахать, я снова замешкался, пытаясь взобраться на Полкана, — подвел его к плугу, ухватился за гриву да сорвался. И ребята снова захохотали, а громче всех арсеньевские: Петька Родионов, Глухов Иван, Мишка Антипов.
— Ладно, ладно вам, — махнул на них Васька Бугорский. И повернулся ко мне: — Смотри, как надо садиться-то.
Кинул конец повода через голову лошади, одной рукой ухватился за холку, ногу на повод, раз — и верхом уже сидит, как лихой кавалерист. Попробовал и я так же, да снова сорвался под дружный смех ребят. И тогда подошел ко мне Ленька Баранов, молча подсадил на Полкана.
Ребята пустили лошадей вскачь,
— Ну как, понимаешь, лошадки? — встретил меня Луканин.
Превозмогая себя, я только буркнул в ответ:
— Лучше бы не садиться на такого.
— А я и не родился, скажи, верховым, правда, Полканчик? — сощурился Луканин, похлопывая мерина по гулкому, как пустой рундук, ребристому боку. И добавил наставительно: — Этому мерину, если кормить его как следует, — цены ему нету, понимаешь, один за полуторку потянет…
Домой я не шел, а еле плелся. Потом уж ни сесть, ни лечь, и за столом никакого аппетита. Мать только головой качала, заметив мой страдающий вид, даже и не спрашивала, что там было со мною, на пахоте.
Так и окончилось мое первое крещение в колхозники, и я как бы оказался на пороге нового дома. Ни вывески, ни двери не было на этом доме, но и так понятно, что входят в него те, кому надо взрослеть.
Пахать я уже привык, а вот в повозку лошадь запрягать — тут приходится помучиться. Возовой хомут тяжелее пахотного, пока наденешь его — пот прошибет. А там седелку с подпругой надо так надеть, чтобы холку лошади не побить. Да шлею хорошенько расправить. Но еще труднее — сладить дугу с оглоблями, особенно если гужи попадутся закаленелые: растягиваешь да стягиваешь их изо всех силенок, а они все как железные. Но вот наконец напялишь гужи на дугу и оглобли, остается хомут стянуть, засупонить. Самый решающий, самый трудный момент. Тут нужны три качества запрягающего: рост, сноровка и сила. А у меня ни того, ни сего. Надо бы ногой упереться в хомут, чтобы супонь затянуть, да нога-то не достает, и в руках тоже сил не хватает.
— Эх, мама, зачем ты меня родила?.. Не способен ты, мальчик, к работе крестьянской, — замечал мне Луканин. — Да рази так-то засупонивают? Так, понимаешь, или хомут порвет лошадь, или, под гору поедешь, с головой она выскочит. Встань на бугорок-то, на кочку какую, да покрепше упрись. Посмелее, понимаешь, пошароваристее будь-то.
А то оглянет мою упряжку, когда, кажется, все на месте, да опять найдет какой-нибудь грех.
— А что ж у тебя дуга-то, понимаешь, наскосяк?
Смотришь — и правда: одна оглобля на четверть от гужа, другая на две выпирает, оттого-то и дуга наперекос. Опять давай возиться с гужами, исправлять свою оплошку.
— Чересседельник-то не на эту сторону. Бабы, понимаешь, только так завязывают. Хлобыщет-то, хлобыщет как! Лошадь, понимаешь, испортишь…
С чересседельником тоже морока. Опутав им петлею одну оглоблю, надо просунуть его через дужку седелки и, подтянув до нужной меры (а как ее определить — эту меру?), завязать так, чтобы на ходу не развязался и в то же время, в случае экстренной необходимости (к примеру, воз перевернется), дернуть за кончик петли да развязать с одного раза, в один момент.
Не раз я пробовал запрягать самостоятельно, а все не выходило как следует. То хомут или чересседельник не затянешь, то оглобли выпустишь так, что лошадь достает копытами до передка телеги. Опя-ять распрягай!..
«А что, обязан я так мучиться? — спросишь иной раз, разозлись на себя и на все. — Почему бы не пойти сейчас в школу, чем копаться с телегой да с плугом? Почему?..» Но тут же и опомнишься, скажешь сам себе: «А почему другие, твои ровесники, также пашут да пот проливают? А почему Горка, мой братец двоюродный, или Павел да Васька Антиповы, которые девок небось не целовали, сражаются с врагом, лицом к лицу со смертью? Почему?..» И тут же затихал в безволии, не мог перечить ни сам себе, ни старшим, меня посылающим на дело нужное. И так все ясно почему…
16 мая.Пахали сегодня на дальнем клину, на рубеже с селезневским полем, что между Средним лугом и Ключиками. Дали по пять гонов, спустились в Ключики, напились из колдобины холодной воды (ключи тут бьют из-под земли, поэтому и луг так назвали). Потом уселись на зеленую травку. Хорошо стало в лугу: трава вовсю пошла, одуванчики зажелтели, жаворонки трезвонят. Ребята постарше подремать прилегли — прогуляли с девками допоздна, вот и не выспались. А нам приказали:
— Вы смотрите тут, чтобы лошади не разбрелись.
Володька Варфоломеев, мой ровесник, озорной и веселый, глядя на них, и себе привалился головой на кочку. А жаворонки над нами заливаются, вроде музыки усыпляют, и солнышко припекает, и земля-то мягкая, как одеяло. Ну как тут не поваляться? Так и заснули незаметно, вповалку.
Неизвестно, сколько бы мы проспали, если бы не грянуло над нами вроде бомбежки. Спросонья вскочили мы — и врассыпную: кто в ближний овраг, кто в противотанковый ров или в окопы, кто-то в трясину рванул, — так и зачмокали ноги. А вслед нам неслось громовое, несусветное, трехэтажное:
— Ах, мать вашу!.. Ах, лодыри окаянные!.. Ах, дармоеды, чтоб вам!
Когда уже опомнились и стали выглядывать, как дезертиры, видим — разбрелись наши лошади вместе с плугами по полю да травку пощипывают, а Луканин костит почем зря подвернувшегося Ваську Бугорского. Потом кнут схватил да вдогонку за ним, хотя и родственник ему Васька, племянником приходится.
— Ах, лежебоки окаянные! Ах, мать вашу!..
Не только матерей, но и бабушек, прабабушек наших припоминал Луканин, осыпая градом самых отборных слов, на что он в минуты гнева был отменно способен. Делать нечего, пришлось выходить нам с повинной. Сначала Ленька Бугорский, Петька Родионов — кто посмелее, за ними другие потянулись, прячась от стыда друг за друга.