Высокая макуша. Степан Агапов. Оборванная песня
Шрифт:
28 июня.Авария сегодня у меня. Дали дурочку лошадь, у нас ее так и зовут — кто Бурей, а кто Метелью. То ничего, то ударит ей в голову — и понеслась черт-те куда. Так и со мною вышло. Возил я сено к сараю, что рядом с конюшней, два раза съездил — ничего, а на третий — какая муха ее укусила? Только проехал мимо Чумакова дома, откуда спуск начинается к сараю да к речке, как хватила моя Буря под гору — удержу нет. Я и «тпру» кричу, и вожжи натягиваю из последних сил,
— Тпрру, тпрру! — кричали мужики, гонясь за Бурей.
А она стоит уже на переезде с передком от телеги, ткнулась мордой в воду и пьет. А воз на боку возле речки — весь развалился.
— Жив, малый? — спрашивает дядя Пантюша, засматривая в кусты.
— Жи-ив, — выдыхаю я.
— Черт вас дери, сопляков таких, — с сердцем выговаривает дядя Пантюша. — Что ж ты разогнал-то ее под гору?
— А кто ее разогнал, если сама она рванула? — оправдываюсь я, выходя из кустов и потирая то руку ободранную, то ногу.
— Небось не замуздал?
— Прямо, не замуздал, посмотри-ка, — говорю.
— Да она и так дура, — замечает Тимофей Семеныч, обходя вокруг воза. — Нешто можно давать такую дуреху мальчонке? Попал бы под телегу — переломало бы всего.
— Какую же я дам, если всех разобрали? — озлился дядя Пантюша. — Слез бы да под уздцы ее свел.
— Сатана с ней не справится, не только мальчонка.
Взглянув на меня, дядя Пантюша сочувственно спросил:
— Не разбился хоть? Лицо вон немного ободрал. Ничего, заживет до свадьбы.
Тут только почувствовал я, как саднит лоб и нос, а рубашка располосована от пояса до ворота.
Осмотрев телегу, мужики заметили, что все у нее на месте, только чека вылетела где-то по дороге да две спицы поломались в переднем колесе. Дядя Пантюша все еще поругивал меня, сам привел Бурю с водопоя, и мы принялись освобождать телегу из-под сена, подлаживать под нее передок.
— Ладно, заменю тебе лошадь, — сказал. — Да смотри в другой раз, не будь растяпой…
Как бы там ни было, а все же я осваиваю помаленьку разную крестьянскую работу. И начинаю понимать, что одно дело — прокатиться на возу, как, бывало, в детстве, под присмотром взрослых, а другое — самому уложить сено да ехать так, чтобы не опрокинуться на неровном месте или на спуске под гору, как вышло у меня. Тут за все ты в ответе, наравне со взрослыми. Сидишь на возу, на душистом мягком сене, — приятно вроде сидеть, распахивая рубашку навстречу теплому ветру, оглядывая ближние и дальние поля. А все-таки не то, что в беззаботном детстве, — все думаешь, как бы там чека не выскочила ненароком, да вожжи не запутались, седелка или хомут не хлобыстали, да колесо не подвернулось бы на ухабе…
22 июля.Недавно мы перешли от тети Маши Черниковой в колхозный деревянный дом о двух окошках, где когда-то было колхозное правление, а потом кладовка. Это рядом с Кузнецовыми. Избу дал колхоз на две семьи — нам и Бузовым, тоже вернувшимся из-за войны в деревню. У нас пятеро, а у наших однодомцев и вовсе шестеро: дядя Миша, которого отпустили по болезни из армии, жена его, тетя Нюра, восьмилетняя Валька и маленький Вовка, тети Нюрин брат Сергей — постарше меня, и бабушка Дуня, тети Нюрина мать.
В новом доме так же тесно, как было у Черниковых, но веселее: у каждого из нас права на жительство равные. Мы только завидовали, как и нам когда-то в Огаревке, что вот, мол, хорошо тете Нюре — дома ее хозяин, дядя Миша, а с хозяином и прожить легче.
Только стали привыкать на новоселье, как беда на нас, будто гром среди ясного неба. В полдень, незадолго до звонка на покос, зашла к нам почтальонка тетя Дуня Родионова и протянула треугольник из тетрадного листа.
— Ой, Дуняш, легка ты на помине! — обрадовалась мать. — А я себе думаю, что же это мой не пишет. Цельный месяц ни слуху ни духу, думаю себе, не случилось ли что?
— Не говори, Маш, только и жди того, — поддакнула почтальонка. — Как приходит кому похоронная, так и ноги не идут, хоть бросай эту почту… Ну, я пойду, — заторопилась Дуняша, — дай бог, чтобы твой жив остался.
Осмотрев треугольник с адресом, нацарапанным простым карандашом, мать осветилась как-то изнутри, так что ямки заиграли на впалых щеках, и протянула его мне. Я бросил доедать обед, мельком взглянул на письмо и не поверил:
— Ма, а почерк-то не его.
— Ой! — вскрикнула она, темнея лицом. По малограмотности не разобрала, конечно, чужого почерка, обрадовалась — и вдруг такое. — Может, поранили и написать не может?
Я развернул треугольник и принялся читать бледное карандашное письмо со всеми его ошибками.
«Здравствуй незнакомая Марья Григорьевна, пишет вам тоже незнакомый товарищ вашего мужа Демида Матвеича.
А пишу я вам и собщаю, что ваш муж Кузнецов Демид Матвеич убит осколком минным в голову, погиб на моих глазах…»
— Ох, — проговорила мать, безвольно опускаясь на скамейку.
— Может, ранен только, а тому показалось, что убит, — ободрил я мать, хотя мысленно поверил неизвестному мне человеку. — Похоронки-то нету пока, может, и неправда.
Тут отворилась в избу дверь и вошла бабушка Дуня.
— Звонок ударил, — обратилась ко мне, — на покос пошли.
— Ну, ладно, мне пора, — подхватил я кепку и, взглянув на мать, сутуло привалившуюся к столу, попытался ее успокоить: