Взгляд сквозь пальцы
Шрифт:
Ночью я уже привычно лежала без сна и раздумывала, как жить дальше. Что бы ни приходило в голову, я все яснее осознавала, что выход один: идти к Прохоровне и смиренно просить ее помощи… если она еще захочет помочь. А если не захочет? Или не сможет? Что тогда?
В безрезультатных сомнениях прошли два дня. За это время шерсть на щиколотках поднялась еще на пару сантиметров.
По дороге на работу я купила два блока ленинградской «Примы» и после приема отправилась в морг. Мне повезло: Прохоровна сидела на той же скамейке, что и в прошлый раз. Не курила, просто грелась на осеннем солнышке. Но допотопный халат был тот же, с завязками на спине. В таком
Пока я шла к ней по залитому солнцем двору, Прохоровна не пошевелилась. Она сидела, опустив плечи и вытянув шею вперед, как нахохленная птица. Не привычная ворона, а кто-то из тех, кто сидит на кургане или парит над степью, высматривая падаль. Морщинистая шея, неподвижный взгляд… Гриф? Орел-могильщик? Никогда не была сильна в зоологии.
– Добрый день, Анна Прохоровна, – сказала я и положила на скамейку рядом с ней пакет с «Примой».
– Чего надо?
– Поговорить.
– За что?
– Беда у меня. Посоветовали к вам пойти.
– Кто?
– Ну, люди… – обтекаемо ответила я.
– Те люди, что могли такое сказать, давно в земле лежат. А вот меня она не примает… Да что говорить, раз пришла, значит, про меня знаешь. Так, что ли?
– Что рассказали, то услышала, а правду или нет, не знаю.
– И что же ты услышала?
– Что с вами давно несчастье случилось. И с тех пор вы с ним так и живете.
Старуха издала какой-то странный звук: то ли хмыкнула, то ли хохотнула. Но от него у меня поджались пальцы на ногах.
Держись, держись, иди по лезвию ножа, не оступайся. Помни Таськины слова. Подвякивай. Вспомни Макарова: ты не доставала ему до плеча, и топор в его руках был отточен добела – блестящая полоска на лезвии. Ты уболтала его, он сам пошел садиться в машину, даже позволил тебе идти сзади, прикрывать его от агентов ЦРУ, ФБР, КГБ и кого-то еще. Будь искренней на девяносто пять процентов, а остальные пять контролируют степень искренности и отслеживают окружающее. От тебя исходят приятие и понимание… уважение и доверие… Исходят и возвращаются к тебе. Зеркаль. Дыши в такт…
– Хитрая лиса, – сказала старуха. – Хитрая, но не врешь. Ну, говори тогда – осуждаешь ты меня, винишь небось?
– Нет, – ответила я без колебаний. – Не мне вас судить, и не дай бог никому такого выбора.
– Не было там Бога. Ни там, ни в лагере. А судить меня уже судили. Ты вот умная, ученая, скажи – Он меня простит?
– Вас – да. Тех, кто вас до этого довел, – нет. Я так думаю.
– Я с тех пор ни разу досыта не наелась. Сколько бы чего ни съела – все как в провальную яму. Только мяса не ем… с того самого раза. Хлеб ем, буханку могу зараз съесть. Тогда-то он только снился. Проснешься и думаешь: лучше было б не просыпаться, во сне сдохнуть – с хлебом. Всегда голодная, курю вот, голод заглушаю. Мне Она так и сказала: ты тогда в последний раз досыта поела…
Мне вдруг стало зябко – словно я открыла дверь, и оттуда потянуло холодом, сыростью, тленом.
– А вы Ее… видели?
– Как тебя вижу.
– А какая Она?
– У каждого своя.
– Как Она выглядит?
– Моя – как Розка-комиссарша: в черной кожанке и сапогах. Я у нее, суки, в ногах валялась, сапоги эти целовала… Посейчас помню, как они салом пахли, все их облизать хотелось… Христом-богом молила: отпусти, скажи этим, с пулеметом, на околице, пусть зенки чуток прижмурят, мышью проскользнем: балочкой в степь, а там на станцию… хуже не будет… Нет, говорит, стране хлеб нужен, а вы враги классовые… А дети, спрашиваю? И дети, отвечает, кулацкое отродье… Не было там Бога.
Я Ее видела, когда в лагере доходила. Спросила у Нее про Розку. Не тужи, говорит, она свое получила – на допросах, на общих работах, да в общей яме. А меня вот и яма не примает и долго еще не примет. Все свой срок мотаю, уже третий пожизненный. Вот и думаю: неужто я Розки виноватее? Розка-то еще когда отмучилась, а я… Мне Она так и сказала: три жизни будешь на Меня работать, Мне служить и жить со Мной под одной крышей. Я ж тут и живу, при морге. Покойников мою, одеваю, в гроб кладу. И думаю: счастливые. Тогда-то без гробов в яму валили… Больше покойников вижу, чем живых, и ладно. Люди – зверье, а покойники – они не обидят. Ну так чего тебе надо, лиса?
Я поставила ногу на скамейку и приподняла штанину.
Старуха опять не то хмыкнула, не то хохотнула.
– Так вот кому Кицька все передала. Надо же… А саму-то похоронили хоть за казенный счет, под номером, но в гробу, честь по чести. Я же ее и обряжала.
– Кто это – Кицька? Что передала?
– Кицька, она лисой была. Старая, они подолгу живут, но им тоже век приходит. Звали-то ее иначе, да я и не выговорю, иноземное какое-то прозвание. Совсем старая, а помереть не могла, пока другому кому не передаст. Вот тебе и выпало. Теперь ты лисой будешь, она в тебе еще один лисий век проживет. Да не шугайся ты, они подолгу живут и много чего умеют. Повезло тебе. Она, бывало, как подопьет, как начнет рассказывать, так получше любых сказок… Болтала, что ей шестьсот лет, может, и врала, кто ж ее знает.
– А если я не хочу?
– Да кто ж тебя спрашивать будет? Я что, хотела себе такого? Кто на меня этот хомут навесил? Тяни и не жалуйся.
– Хорошо, пусть хомут. А как из этого хомута вырваться?
– А я почем знаю?
Мне показалось, что у меня остановилось сердце.
– Не там ты спрашиваешь. Не у того. Тебе к Таньке надо.
– К какой Таньке?
– К Таньке-моряне, помнишь, что утопилась летом-то.
Что-то я такое припоминала…
В конце июня в кабинет – как всегда, без стука – влетела пергидролевая блондинка из профкома, акушерка Алевтина, и объявила про очередной сбор денег: «Кто сколько может, на похороны». Оксана дала триста рублей, а я – я сказала, что занесу после приема. Мне было стыдно перед своей медсестрой, что я могу дать только сотню. «Грош у тебя есть, гроша ты и стоишь». От того, что я могла произнести эту фразу на латыни, я не стала стоить больше.
Профкомовские пили кофе с коньяком. При моем появлении бутылку попытались спрятать, но, увидев, что это всего лишь я, оставили стоять на столе, среди пирожных и бутербродов с сырокопченой колбасой. От запаха копченостей у меня заурчало в животе, оставалось надеяться, что среди гомона подвыпивших баб этого не было слышно.
Мне все же поднесли рюмочку – за упокой души – и бутерброд на закуску. Тщательно жуя, чтобы не разговаривать, я слушала и мало-помалу поняла, что же случилось. Таньку, Татьяну из физиотерапии, я знала только в лицо. Худощавая, остроносая, лет под пятьдесят – никакая. Тогда, на День медработника, профком организовал выезд на природу – то есть на пляж, с тамадой и танцами под магнитофон. Я оттуда быстро слиняла: терпеть не могу обязаловки, да и калым нарисовался, на мое счастье. Но я все равно успела увидеть и запомнить Татьяну в красном платье «в пол» – безвкусном до ужаса, с громадным бантом на плоской груди. В этом платье она и утопилась под вечер, обмотавшись специально привезенной собачьей цепью, которая могла бы удержать стокилограммового алабая. Парочка отдыхающих увидела, как она шагнула вниз с отвесного берега – недалеко от памятника десантникам, у которого фотографируются новобрачные, приезжие и кандидаты в городскую думу.