Я бросаю оружие
Шрифт:
Мы с Мамаем да с десяток старшеклассников похохатывали, глядя на эту невиданную потеху. Одно дело, когда в куче мале барахтаются огольцы, и совсем другое, если девчонки. Перво-наперво сплошной визг стоял и даже плач. Да и валялись они там не как люди: никто не пытался подняться силой, не взбрыкивал, не сталкивал с себя — разве что выползали на четвереньках. Кое-кто старались придержать или одернуть подолы, но все равно в куче то и дело мелькали голые ноги или чулки с подвязками или резинками, разных цветов рейтузы и трусики. В самом низу прямо на нас мутящим треугольником смотрели чьи-то распахнутые, согнутые в коленях ноги. Чулок
Мне стало не по себе, но словно тянуло туда смотреть. Я вдруг совершенно не к месту вспомнил Оксану, когда она ползала по полу с грязной тряпкой, вся какая-то некрасивая, несуразная, ни за что ни про что до смерти оскорбленная и обиженная. Я силой отвел глаза и взглянул на Мамая. У него на лице тоже будто присохла какая-то косая улыбка, и чуть-чуть ходили ноздри.
Видеть его такого показалось противным, тогда я решил посмотреть, что же теперь делается возле палисадника.
И обомлел.
Вцепившись в штакетник, ревела какая-то малюсенькая девчонка. Платье у нее на плече порвано, и было видно, как часто дрожит на смуглой коже белая лямочка от рубашки... Упершись ногою в забор, ее тащил за бока такой же маленький шкет. А рядом отпинывалась и отбивалась портфелем от двух наших архаровцев — Оксана!
Я на миг представил ее в куче барахтающихся там...
Кулаки у меня сжались, и всего словно бы залихорадило.
Вдруг портфель у нее как-то обвис, видимо, оборвалась ручка. Тогда Оксана наотмашь залимонила по физии одному, оттолкнула второго — и пошла прямо на нашу сторону!
Даже через улицу я видел, какие огромные и бешеные были у нее глаза.
— Вот сука, а?! В психическую пошла! — восхищенно, но в то же время и угрожающе воскликнул позади меня Бугай.
— Смелого пуля боитца, ланца-дрица...
— Ма-дам скотел-ком, ты куда шагаишь?
— ...врай-ком запай-ком, разве ты не знаишь?
— Схлопочет...
— Сара не спеша дорожку перешла, — в ожидании наворачивающегося события тихонько сгальничали, растравляя себя, стоявшие рядом со мною огольцы.
То, что делала Оксана, было слишком вызывающим. Она шла прямо в наше логово, и пощады ей здесь не будет. Опомнившись, сзади уже были готовы кинуться на нее те два охламона. Я поглядел на парней рядом с собою. Сочувствие к Оксане было на лице разве что у Очкарика. Судя по растерянной и заискивающей улыбке, с которой он заглядывал на ребят, тот, видимо, тоже догадывался, что сейчас может произойти что-нибудь даже и дикое.
Не злато — не выставишь пробу. Мы судим, как рубим, — сплеча. Кто знает, на что ты способен в единственный звездный свой час? И все же — по главному счету, когда обо всем напрямик, — кто знает, способен на что ты в свой худший единственный миг? (Нина Чернец, 70-е годы).
Оксана
С тех пор как Мамай напакостил в нашей спокойной дружбе в тот день, когда пришло злополучное письмо от отцовского сослуживца Кондакова, а с матерью случилась истерика и она так по-злому обошлась с Оксаной, сидеть под одним одеялом мы перестали и грелись каждый по своим постелям. К лету им выделили отдельную комнату, и Оксана переехала от нас.
Мне было ни шиша не понятно, кому и зачем понадобилось такое: сами матери всплакнули, когда пришла лошадь с телегой и все мы перед
А меня еще отрядили сопровождать воз, чтобы дорогой не свалилось что-нибудь, и идти по городу за телегой было тоскливо, как за покойником: шел я так однажды, когда хоронили бабушку...
Разве нам вместе худо жилось? Оксана с мамкой после того случая сразу же помирились, мамка даже как бы извинилась перед ней, так что Ольга Кузьминична совсем и знать не знала про дело. Так что же тогда?
Разъяснение мне сделала Томка. Оказывается, матери сговорились, что чужим мальчику и девочке нехорошо жить в одной комнате. Чужим?
Пока Томка все высказывала, я как рак закраснелся, а она, конечно, давай насмехаться — как следует съездить бы ей!
— У тебя же агрегатные состояния. — И добавила, передразнивая обычное мамкино: — Кавалер де Грие! Чужие!.. Я слыхом не слыхивал у них такого разговору. Томочку свою дак они не постеснялись... Но тут же я вспомнил, что, когда пришло отцовское письмо про Шурку Рябова, матери договорились до того, что и Шурке у нас, дескать, жить нельзя, что мужчины, мол, в жизни ничего толком не понимают и решения принимают, не подумавши ни о чем: как это можно — чужой — опять чужой! — совсем уже взрослый мальчик, да прошедший через фронт среди мужиков, — и в семью, где тоже взрослая уже девочка? Это, как я и тогда сразу понял, про Томку; говорили они ни при ней, а меня, видать, считали совсем лопоухим несмышленышем и внимания на меня не обращали. Понять-то я и тогда все понял, куда они гнули, да только не придал никакого значения; вскоре же стало известно, что Шурка погиб, и размышлять стало не о чем. А так, по мне бы, дак что? Если уж не с Сережкой Мироновым Томка, то кто же может быть лучше Шурки! Это правильнее даже, чем Володя-студент...
Все-то они, родители-радетели, прежде нас знают и за нас решают; нам бы вот хоть раз за них что-нибудь решить — узнали бы тогда!
Тем же летом мы трое, Оксана, я и Мамай, оказались вместе в пионерском лагере. В одном отряде.
Как-то Мамай подбил меня после отбоя пойти пугать девчонок. В ночь перед этим мы ходили страдовать на соседние огороды, и Манодя, с которым мы тогда только что покорешили, сам не знай зачем стырил большущую, но незрелую тыкву. Мамай разрезал ее пополам, выпотрошил мякоть, в одном полушарии прорезал дырки наподобие скелетовой рожи, а Манодя приспособил внутри карманный фонарик без линзы, и обе половинки склеили глиной. Лампочка давала не сильный, но равномерный свет, так что светились и глаза, и рот, и треугольная дыра на месте носа, — в общем, получилось здравски! Ночью мы привязали к длинной палке тыкву и простыню, надели простыни еще и на другие палки и отправились в девчоночью палату изображать привидения.
Девчонки, конечно, подняли истошный визг, мы вдоволь поизмывались над ними, пока не услышали от стоявших на шухере:
— Васар!
Мне только было жалко Оксану. Она и не визжала так по-дикому, как другие; она, знать-то, перепугалась по-настоящему, но и, не как другие, никому не позволяла прикоснуться к себе: она была очень напугана прежде, в детдоме, но тогда я об этом не подумал. Схватив отрядный горн вместо палки, она молча размахивала им, втиснувшись в закуток между кроватью и стеной. Даже в темноте было видно, как побледнело у нее лицо — стало как наши простыни, — и какие огромные на нем глаза.