Я диктую. Воспоминания
Шрифт:
Нынче гармонии не существует. Достаточно посмотреть по телевидению или послушать по радио, с какой лихорадочностью наше правительство принимает чуть ли не каждую неделю противоречивые решения, чтобы понять, что никто, я подчеркиваю, никто — ни экономисты, ни религиозные деятели, ни люди, высокопарно именующие себя футурологами, — не способен обрести ее.
Нет, я не пессимист. Люди разделились надвое: одни — ярые приверженцы устаревших традиций; другие еще яростней, чтобы не сказать свирепо, привержены наживе.
И неважно,
Когда на бирже поднимается курс, все прочее — ребячество.
Того же дня, 7 ч 20 м вечера
Кажется, какой-то древний грек или римлянин написал, если только это не из Библии или Евангелия: «Когда бог хочет лишить человека разума, он наделяет его гордыней».
Впрочем, гордыня зачастую идет от Священного писания: ведь это из-за нее ангел в один прекрасный день стал сатаной.
Вероятно, это одно из оснований, почему к гордецам, которых называют еще и властолюбцами, я отношусь с меньшим снисхождением, чем к прочим людям. В сложных обстоятельствах они идут до конца и, начав с мелких подлостей, могут пожертвовать всем, а иной раз, и даже часто, целыми народами.
Полагаю, я уже приводил чудовищнейшие слова одного государственного деятеля, которые он сказал своему врачу доктору Моренду, а тот процитировал их в своих мемуарах: «Выходит, Моренд, это и есть мир? Какой тоскливой станет жизнь!»
Слова эти принадлежат Уинстону Черчиллю. Но их вполне можно приписать пятидесяти, сотне, тысяче государственных деятелей прошлого и настоящего.
В очерке об умонастроении в армии один журналист, который в этом смыслит, заявил, что причиной недовольства офицеров и унтер-офицеров является мир, при котором мы живем уже тридцать лет. Что ж, офицеров и унтер-офицеров натаскивают для войны. Только война может обеспечить им скорое повышение в звании и полную грудь регалий.
О простом солдате говорить не будем: ему под страхом расстрела остается только исполнять приказы.
15 июня 1975
Когда с сорокового или шестидесятого этажа в Нью-Йорке смотришь на толпу, текущую по Пятой авеню, или с девятого этажа в Париже наблюдаешь, как несутся парижане, работая при этом локтями, чтобы быстрее пройти, невольно возникает вопрос: «Куда они несутся?»
Этот вопрос я все время задаю себе и, надо думать, не раз уже повторял, пока диктовал свои заметки. Какой я давал ответ? Вероятно, не тот, который пытаюсь дать сегодня: ведь с годами, в зависимости от погоды, от температуры, от того, солнечно или пасмурно на улице, настроение у человека меняется.
В сущности, вся моя жизнь прошла в переездах. И мне очень хотелось бы знать, что значили эти переезды. Мне принадлежали корабли, дома, замки, комфортабельные ранчо, и любое из этих жилищ, взятое в отдельности, могло считаться идеальным.
И тем не менее через шесть месяцев, два года, пять лет, а если взять
Но возвращаюсь к вопросу, который часто приходит мне в голову: что было причиной этих побегов, ибо это было не что иное, как побеги. Я оставлял не только некую местность, окружение, какие-то сопутствующие дела или даже страну, но испытывал нечто вроде неясной потребности разрушить то, что недавно построил. Большая часть моей библиотеки, которая была весьма значительной, рассеяна по свету. У меня перебывала мебель всех эпох и всех стилей.
Вчера я был с визитом в замке, похожем на некоторые, где я жил. Меня чуть не бросило в холодный пот, когда я представил себе, что в течение месяцев, а то и лет занимался обстановкой, вплоть до мельчайших безделушек, таких же старых зданий, превращая их в комфортабельные жилища.
От чего же я, собственно, убегал? От того, что стало привычным? Но даже сейчас в убежище, где я наконец обрел покойную пристань, моя жизнь течет размеренно в такт тиканью часов — двух часов, которые, сидя в своем кресле, я вижу на камине. Прогуливаюсь я почти в одно и то же время. Чуть изменяется время, когда я диктую, но и то незначительно.
Так почему же я всю жизнь убегал? Из-за ощущения, которое я могу описать только очень приблизительно. Прожив какое-то время в определенной обстановке, окружении, атмосфере, я вдруг ловил себя на том, что, неподвижно застыв, оглядываю мебель, стены, картины, безделушки — словом, вещи, которые были мне дороги. Чувство было такое, словно невидимые ножницы перерезают узы, соединяющие меня со всеми этими предметами.
Это было так, словно я проснулся один, нагой, в обстановке, которая мне абсолютно чужда, и с каждой минутой одиночество становится все невыносимей и как будто душит меня.
И вот тогда, почти тотчас же, я бежал, бежал все равно куда, не думая о том, что оставляю, даже не оглянувшись на прошлое.
В сущности, если я верно себя понимаю, у меня нет прошлого. Разумеется, я прожил долгую жизнь. Я пытался вести разные образы жизни. Но ни один из них не сумел удержать меня на месте.
И все-таки кто кого отторгал — я свое окружение или мое окружение меня?
Не думаю, что на эту тему следует говорить в романтическом ключе. Разве люди, которые в пятницу вечером или в субботу мчатся в машинах по автострадам, не бегут тоже неведомо куда, чтобы открыть неведомо что? Разве у автомобилистов нет ощущения, что они в эти несколько часов порывают с обычными, будничными условиями существования?
Я порывал не на уик-энд, не на каникулярную неделю. Я уходил на месяцы, на годы, и все это время у меня было ощущение, будто я живу новой жизнью.
Но это было заблуждением; наступал час, когда я оказывался один, нагой — как выразился выше — в чужой вселенной.
Сейчас, на семьдесят третьем году, я удостоился милости не быть больше одиноким. Я уверен, что мирно кончу свои дни в нашем розовом домике. И хочу этого, зная, что мою руку будет держать рука, которую каждую ночь я инстинктивно ищу под одеялом.