Я диктую. Воспоминания
Шрифт:
Но, по мне, в списках не хватает если не слова «любовь», которое я начал употреблять достаточно поздно, то слова «нежность».
6 сентября 1975
Во мне произошло какое-то чудо, которое, надеюсь, бывает со всеми мужчинами и женщинами моего возраста.
В преддверии пятидесятилетия у меня было ощущение, будто я потихоньку сползаю в старость, и я говорил себе, что в шестьдесят стану совсем старым. Но так не случилось. Напротив, я почувствовал себя помолодевшим, и потому-то заметкам, которые издал несколькими годами позже, дал название «Когда я был старым».
Границу
Потом снова отсрочка — до семидесяти лег.
Я и их перевалил и вновь почувствовал себя ничуть не более старым, чем сегодня, в семьдесят два с половиной года. Старость — готов сказать я сейчас — начинается в восемьдесят лет.
Держу пари, что, перевалив и этот рубеж, я решу: «Старость приходит после восьмидесяти двух».
Но чудо не в этом, верней, не совсем в этом. Я не знаю, каков механизм памяти. Не знаю, открыли ли его ученые. Знаю только, что уже несколько лет ко мне часто приходят образы прошлого, иногда по нескольку раз на дню, хотя я их и не вызываю. Кстати, я называю это моей книжечкой образов.
И все это счастливые, радужные, живительные воспоминания. И на удивление точные.
В жизни у меня, как и у любого другого, были мрачные, даже драматические периоды. Бывает, Тереза отвлекает меня от дум, когда видит, что я вспоминаю о них. Я делаю усилие, и мрачные воспоминания испаряются из моей памяти.
Может быть, память сама постепенно вытесняет неприятные воспоминания? У меня есть все основания предполагать, что это именно так. И все основания предполагать, что не мне одному ведом этот феномен. Если правда, что в определенный момент у человека возникает стремление заново пережить какие-то периоды своей жизни, то в его подсознании происходит отбор, в результате которого перед ним проходят лишь обрывки лет, заставляющие его поверить, будто вся жизнь была ровной, безмятежной, солнечной.
Хочу добавить, что если у мужчин, которые говорили со мной на эту тему, все происходит, как у меня, то у многих женщин бывает иначе: на память приходят самые тяжелые, самые печальные события их жизни.
Что же это, общее правило? Или случайность?
Не знаю. Но я надеюсь еще долго непроизвольно перелистывать свою книжечку образов, почти столь же лучезарных, как те, что я вижу сейчас в своем розовом домике.
22 сентября 1975
Еще в детстве я начал страдать клаустрофобией. Почти каждое воскресенье во второй половине дня мы ходили к одному из родственников матери. В столовой или в кухне, в зависимости от состоятельности родственника, собирались три-четыре моих тетушки, трое-четверо дядюшек, не считая кузин и кузенов, которые, не шевелясь, сидели на стульях. Через несколько секунд я под каким-нибудь предлогом выскакивал из чересчур людной, на мой взгляд, комнаты.
Тогда же я почти панически стал бояться толпы. Правда, однажды я видел, как тысяч десять забастовщиков столкнулись с конной жандармерией с саблями наголо. У меня возникло ощущение, будто я оказался среди этой массы, я готов был завопить от ужаса и кататься по земле.
Много позже, когда мне случалось пойти в кино или в театр, я оставался там, если только удавалось найти место в первом ряду у запасного выхода или, напротив, где-нибудь в последних рядах неподалеку от входа.
Так продолжалось всю жизнь, еще больше усугубляясь, так что в кино или в театр я стал ходить чрезвычайно
Похожее произошло, когда в девятнадцать с половиной лет я приехал в Париж. Как все приезжие, города я не знал и предпочитал пользоваться метро; там висели огромные планы Парижа, так что это был самый удобный вид транспорта.
Несколько раз я спускался в него. Потом отказался: меня охватывал страх, казалось, что из этих туннелей не выбраться.
Я полюбил ездить на автобусах: они были с открытыми площадками; я там устраивался, курил трубку и разглядывал шумные улицы и людей.
И наконец, в один из удачных дней, как раз в тот, когда я подписал с Эженом Мерлем контракт на пятьдесят тысяч франков, обязавшись за три дня написать, сидя в стеклянной клетке, роман, я впервые взял такси. Роман так никогда и не был написан по той простой причине, что Мерль обанкротился, прежде чем подошел договорный срок, а стеклянная клетка так и не была сделана.
Нигде, ни в Париже, ни в Лондоне, ни в Нью-Йорке, ни в одной стране мира, я никогда не пользовался общественным транспортом.
Вот уже двадцать лет, как я живу в Лозанне. И лишь вчера впервые проехался в троллейбусе. Здесь его в разговоре фамильярно именуют «троллей».
Мы с Терезой бодро дошли до Уши. Маленькая и незначительная подробность: в витрине туристского офиса я заметил объявление «Экскурсия по городу». Улыбнувшись, показал ее Терезе.
II этом в гостинице, где жил Байрон, мы выпили по рюмочке на террасе с видом на озеро.
Обыкновенно, возвращаясь из Уши, мы берем такси: дорога туда и обратно слишком длинна для моих, в общем-то, уже стариковских ног. Однако Тереза вдруг встала около великолепного троллейбуса номер четыре, почти совсем пустого, и напомнила мне, что он останавливается метрах в ста от нашего дома.
— Поедем?
Я вошел в троллейбус. Где брать билеты, я не знал. Не знал, кому платить. Спросил у водителя, сидящего в маленькой кабинке, может ли он разменять мне деньги. Он ответил, что нет. Я поинтересовался, как же в таком случае я могу приобрести билет в уличном автомате. И наконец с простодушным видом осведомился, можно ли заплатить ему монетой в два франка. Он выдал мне два картонных билетика и пятьдесят сантимов сдачи.
Вот так я открыл для себя лозаннский «троллей». С 1925 года я ни разу не ездил ни в автобусе, ни в трамвае. Мы страшно удивились, обнаружив, что троллейбус вместо того, чтобы отправиться прямо к нам, полез сперва наверх в центр города до площади Святого Франциска, потом пересек мост, доехав до квартала, расположенного прямо напротив нашего, повернул на юг, пересек еще один мост и только потом снизошел до того, что въехал в наш квартал, где мы, совершив таким образом круг по всему городу, вышли живые и невредимые.
У нас у обоих было легкомысленное настроение. Я не ощутил никакой тревоги. Моя клаустрофобия не дала о себе знать. Правда, «троллей» оказался почти пустой: был день всенародного поста.
Меня особенно удивило — на это я обратил внимание еще на террасе кафе, — что вокруг нас сидели люди только пожилого возраста. Единственный молодой человек был слепой, в руках он держал белую раздвижную палочку; казалось, глаза у него улыбаются.
Он был хорош собой, лет двадцати пяти, и слепота как будто бы не слишком удручала его. Сосед, пожилой мужчина, спросил у него, как он узнает, где выходить. Слепой, продолжая улыбаться, ответил: