Я догоню вас на небесах
Шрифт:
– Тетя Валя.
Она засмеялась так весело и так сердечно, что и мы, не зная, почем это веселье, засмеялись тоже.
– Если я теперь вам тетя Валя, то, надо думать, ваш отец сделал мне предложение таким вот образом.
– Ну да, - сказали мы.
– Соглашайтесь.
– Идите-идите, - сказал отец.
– Не вашего ума дело.
Мы пошли, но все оглядывались, не понимая, почему она, такая красивая и такая хорошая, соглашается выйти замуж за нашего незадачливого отца, двойного разведенца, а где третья жена, там и четвертая.
Четвертой женой
Я с трудом поднимался по лестнице - этажи в доме были высокие.
Открыла дверь тетя Валя. Перед началом войны она была грузновата, но сохранила все же некую эллинскую позитурность, хотя у нее было уже двое ребят: четырехлетний сын и годовалая девочка. Сейчас же передо мной стояла совсем пожилая женщина. У довоенной тети Вали лицо было круглым и блестящие волосы. У тети Вали блокадной лицо было продолговатым и волосы тусклые, с проседью. Довоенная тетя Валя встречала меня радушно, весело. Блокадная впустила меня на кухню нерешительно, даже с испугом.
Я сразу же понял почему. Она жарила на керосинке манные оладьи для ребят - по детским карточкам еще что-то давали.
Чтобы унять ее страх, я сказал:
– Тетя Валя, не беспокойтесь, я на "Севкабеле", на котловом довольствии. Мы танки ремонтируем, нас кормят. А на эти манные котлеты мне даже смотреть смешно.
– Олашки, - поправила она меня.
– Слово какое-то невоенное. Как ребята?
– Они болеют, - сказала она.
– Сейчас спят.
– Можно, я пойду посмотрю? Такое время - бомбы падают. Я проститься пришел. Вчера наш завод бомбили и позавчера...
– Зачем же проститься?
– прошептала она с тоской. По щекам ее, по светлым руслицам - сажа от коптилки уже не отмывалась - текли слезы. Она собирала их пальцами.
– Тетя Валя, если каждый день бомбят, - сказал я.
– У нас работа такая. Потому и кормят.
– От меня пахло бензином, керосином, железом.
Она вытерла слезы вафельным полотенцем. Спросила:
– А как Коля? Пишет?
И я сказал ей, что на Колю еще в августе пришла похоронка. Она заплакала сильнее и отвернулась к закопченной кухонной стене.
Я прошел в комнату. Ребята спали на одной кровати. Маленькая сестричка была сурова во сне, кулаки ее были сжаты. У четырехлетнего братца были подняты брови, он чему-то удивлялся. Он был радостным мальчиком, он во всем видел радость - в пауке, в поливальной машине. Глаза его были такими большими и сверкающе чистыми, что казалось, будто он не смотрит на мир, но освещает его. И ладошки его были всегда открыты, чтобы поделиться.
Я бы тоже заплакал, если бы умел это делать. Я понял сердцем, а может быть, поддыхалом, что с ним я прощаюсь. Его звали Сережа.
Когда у тети Вали родился сын Сережка, Коля еще вписывался в их семью, даже придавал ей некую динамику. У женщин, не предназначенных для профсоюзных дебатов, но предназначенных для материнства, любовь, безусловно, избыточна, и ее хватает на многих детей. У тети Вали любви было много, но какой-то главной - для двоих. Она любила нас, когда нас было двое, она любила Сережу и Колю, когда их было двое. Я, поняв себя гостем, гостем себя и вел. Когда же родилась у тети Вали дочка, ее любовь целиком излилась на ее маленьких ребятишек. Это совсем не значит, что она стала хуже относиться к Коле, просто любовь ее стала другой. Она так и сказала моей матери. Она часто к ней приходила. Она пришла перед тем, как выйти за отца замуж. Кстати, отец ей и адрес наш дал. Мать ей тогда сказала:
– Смотри, Валентина, он подлец. Рассчитывай на себя. Он подлец мелкий, даже не вредный. Но если ты хочешь для сердца - найди себе широкоплечего.
– Широкоплечий был, - сказала тогда тетя Валя.
– Погиб при пожаре.
Тетя Валя приехала в Ленинград из Нижнего Новгорода, была у нее коса толстая, гребенка черепаховая и коробка стекляруса.
Придя к матери перед Колиным к нам переселением, тетя Валя созналась:
– Я люблю Колю, но уже как вашего сына.
– А раньше как любила?
– спросила моя мать.
– Как своего.
– Добрая ты баба, Валентина, - сказала мать и поцеловала ее в темя. А Коля как?
– Он почувствовал... Я чувствую, что почувствовал...
– Ну и ладно, - сказала мать.
– Да и пора ему ко мне возвращаться.
И Коля пришел, наглаженный, отутюженный, высокий, стройный, с плащом через руку.
Ребята спали в неведении своей судьбы. Я смотрел на них, и тетя Валя неслышно дышала мне в ухо, так неслышно, что я повернулся к ней - дышит ли? Глаза ее, и без того большие, темные, были огромными. Они уже смотрели с неба.
– Я пошел, - сказал я.
И она ответила мне шепотом:
– Храни тебя Бог. Приходи...
Я пришел после войны, но ее не было - ни ее, ни Сережки. А сестричка суровая выжила - умирающие соседи определили ее в детский дом. Я иногда говорю ей: "Люби свою мать, гордись ею, хоть ты ее и не помнишь". Но она и без моих речей свою мать любит.
Я пошел к Смольному по Суворовскому проспекту. Здание Академии легкой промышленности стояло, черное, выгоревшее от крыши до подвалов и какое-то мокрое, - пожарища всегда кажутся мокрыми. Говорят, в нем было много дерева лакированного и нелакированного, но пылкого. Но хуже всего то, что горела академия, когда была уже госпиталем, - много погибло раненых и врачей. Я видел, как оно полыхало днем, - внутри почерневшей каменной коробки стоял рев, раскаленное добела пламя пожирало самое себя, иначе не объяснишь его яркость.
Мы тогда на склад ездили за покрышками для ЗИСов. После пожара на Бадаевских складах это был самый запомнившийся пожар.
Наш мастер, бывший профессиональный борец Ян Цыган, настоящую его фамилию я позабыл, собрал из остатков бригад звено, так он это назвал, и ушел в ополчение; его все не брали - у него было больное сердце, - и он все доказывал, что работать на ковре потяжелее, чем загорать в окопе.
И доказал.
И не вернулся.
Бабушка ждала меня.
– Пешком шел?
– спросила.