Я и Он
Шрифт:
Сегодня Маурицио придет за моим "взносом". Вот уже несколько дней, как я продал облигации и положил деньги в банк. Часам к четырем, сразу после дневного перерыва, отправляюсь в банк, чтобы снять со счета пять миллионов лир. Не стану скрывать, я еще не решил, как лучше расплатиться. Конечно, проще всего было бы вручить Маурицио чек. Но чек легко выявить. Пять миллионов — это даже не взнос, это почти финансирование. А ну как завтра что-то произойдет: покушение, "экспроприация" или попросту закрут гаек, аресты и т. д.? Тут-то я и попадусь. Начнется следствие, станут искать тех, кто давал деньги, всплывет мое имя, выйдут на банк, доберутся до моего сейфа, точнее, двух сейфов — и вот уже моя фамилия замелькала в газетах. В итоге продюсеры все как один отвернутся от меня, заказы на сценарии пойдут моим врагам, и я останусь без работы.
С другой стороны, заплатить пять
Ловлю себя на мысли, что рассуждаю как презренный трус. Откуда во мне эта нерешительность, эта трусость? Ясно откуда — от закомплексованности, как и то внешне противоположное малодушие, заставившее меня принять условие Маурицио.
"— Вот они — плоды твоего упорного нежелания помогать мне, — набрасываюсь я на "него". — Я расплачиваюсь за тебя дорогой ценой. А ты даже не удосужился как-то взбодрить меня, чтобы я мог наплевать на последствия этого шага".
"Он" отзывается в своей обычной манере: "- Меня это не колышет. Не хочешь быть трусом? Так не будь им.
— Без твоей помощи я, может, и притворился бы смельчаком. Но в реальности, увы, это исключено.
— Вот ты и притворись. Ведь правда и вымысел для тебя, в сущности, равнозначны. Не то что для меня. Если у меня нет желания, я не могу притворяться, будто оно есть".
Как и следовало ожидать, в этих обстоятельствах малодушие берет верх. В банке я прошу выдать мне всю сумму стотысячными банкнотами. Рассовываю пятьдесят бумажек по карманам брюк и пиджака. Выхожу из банка, перекинув пиджак через руку, и иду по улице с праздным видом. Еще рано, Маурицио явится не раньше шести. Лицо обдувает свежим ветерком, приятно смягчающим палящее летнее солнце. Римское лето в самом разгаре: яркое, раскаленное, сухое, пронизанное потоками пьянящего морского воздуха. "Он", как всегда, очень чувствителен к переменам погоды и возбужденно шепчет: "- Какая великолепная погода! Как все же хорошо летом! В такую погоду так и хочется чего-нибудь этакого. Чегонибудь настоящего, неожиданного, сильного".
Не отвечаю. Я зол на "него" из-за пяти миллионов и собственного малодушия и не скрываю недовольства. Но впереди у меня два совершенно свободных часа, и мне страсть как не хочется возвращаться домой. Так что в конечном счете "он" не так уж и не прав. Если хочешь скоротать свободное время, нет ничего лучше, чем небольшое приключение или нечто "этакое", как "он" выражается. Необходимо признать за "ним" хотя бы это достоинство: доверившись "ему", ты в один миг, как по волшебству, переносишься из привычного мира в мир без времени.
В глубине маленькой площади возвышается барочный фасад церкви. Недолго думая, поднимаюсь по паперти, толкаю дверь и вхожу.
Едва войдя, понимаю, почему меня потянуло в церковь. Это единственное место, где столь безрассудно желаемое "им" приключение невозможно. Вот я и вошел сюда, чтобы защититься от "его" предприимчивости. Но не только поэтому. Насколько я помню, на две трети церковь выстроена в стиле барокко, а на одну треть — в византийском стиле. В главном алтаре сохранилась знаменитая мозаика, и я намерен использовать этот шедевр сублимации, сотворенный десять веков назад, чтобы преподать "ему" славный урок. При этом я вовсе не собираюсь "его" запугивать, как это обычно бывает в таких случаях. Просто хочу кое-чему научить. Как в школе. В глубине души я не теряю надежды воспитать "его" и с помощью убеждения достичь того, чего не удается достичь силой.
С этими мыслями направляюсь в глубь церкви. Она поделена на три нефа: один центральный и два боковых. Центральный неф освещается бледно-желтым светом, проникающим внутрь через огромный восьмиугольный витраж над главным входом. Боковые нефы погружены в полумрак, В церкви приятно свежо и тихо. Ступаю бесшумно, в рассеянности поглядывая на пустые исповедальни и выстроившиеся голыми рядами скамьи. Вот и алтарь. Две вереницы святых и мучеников, сияющих ослепительной белизной на фоне столь же ослепительной зелени сельского пейзажа, восходят с обеих сторон алтаря к центральной фигуре Христа.
Я обращаюсь к "нему" наставительным тоном: "- Вот она — красота сублимации. Все эти персонажи нереальны, и все же они реальнее самой реальности. У Христа человеческое лицо, и все же оно выражает нечто большее, чем человеческое начало. Скажи же мне, кто, по-твоему, сотворил такую красоту?" "Он" не отвечает. Тогда, выждав немного, я продолжаю: "- Ты, именно ты, и никто иной. Без тебя, точнее, без твоего добросовестного, постоянного, непрерывного участия эта красота не была бы создана нам на радость и в утешение. А без красоты и многого того, что сопровождало ее создание, мы, люди, жили бы еще в пещерах, одевались бы в шкуры, ходили бы обросшими с ног до головы, издавали бы нечленораздельные звуки. Хотя нет. Это тоже не так. Человек возносился и в пещере, сублимация засвидетельствована в изумительных наскальных рисунках, украшающих многочисленные пещеры в Европе и в Африке. Стало быть, только сегодня ты поистине восстаешь против священного закона, по которому покорно должен оказывать мне содействие. Меж тем как многого от тебя и не требуется. Я ведь не прошу заняться настенной живописью эпохи каменного века в пещере Альтамира или выкладывать мозаику в этой церкви. Мне всего лишь нужна твоя помощь в постановке фильма, чтобы не вышло полное барахло: вот и все. Ты же, злыдень, отказываешь мне даже в такой мелочи. И потом, я ведь не собираюсь относиться к тебе прямо-таки как к врагу".
Поначалу думаю, что "он" и не ответит. Молчание — его излюбленный прием в подобных случаях. К моему удивлению, на сей раз "он" меняет тактику и небрежно заявляет: "- Мне есть что тебе ответить. Но сначала посмотри вон на ту женщину. От нее-то ты и получишь ответ".
Чтобы как следует рассмотреть мозаику, я сместился к правому боковому нефу и оказался между небольшой барочной капеллой и мраморной винтовой лестницей, ведущей на амвон. Рядом с амвоном вижу женщину, на которую "он" указал. Она немолода. По виду иностранка, скорее всего американка. Голова как у типичной учительницы: очки в темной черепаховой оправе сидят на крупном, строгом носу, широкий, чувственный рот застыл в выражении презрения; жиденькие пряди коротко остриженных каштановых волос нависли над мощной, жилистой шеей. Я почему-то сразу представляю эту голову в четырехугольном черном берете, какие в английских университетах преподаватели носят во время торжественных церемоний. На незнакомке белая блузка и серая юбка. Она худая, плоская, мужеподобная, однако ниже поясничной впадины, как "он" лукаво замечает, выдается неожиданный зад. Твердый, круглый, мускулистый, обильный, нахальный, ребяческий, веселый. Опровергающий строгое лицо: лицо говорит "нет" жизни, зад же перечит ему нарочитым "да". Женщина идет к алтарю посмотреть на мозаику; ее зад подрагивает, впрочем, в этом движении нет ничего вызывающего, наоборот, оно кажется неотразимо наивным и невинным. Сколько ей может быть? Лет сорок, а то и больше. Нос вздернут, очки съехали на самый кончик носа — смотрит на мозаику с таким напряжением, что создается впечатление, будто думает она совсем о другом и лишь притворяется, что смотрит: только притворство бывает таким напряженным. Я кашляю, туристка мгновенно оборачивается и бросает на меня быстрый взгляд мутно-голубых глаз. Затем происходит невероятное. "Он" шепчет мне: "- Покашляй еще разок. Как только она обернется — покажи меня.
— Что ты несешь? — Повторяю: покажи меня этой женщине.
— Совсем сдурел? — Ничего я не сдурел. Делай, что говорю.
— Да не хочу я!" Ни с того ни с сего "он" приходит в бешенство: "- Ты тут распинался, что сублимации, мол, присуща красота. Так вот, я представляю собой нечто гораздо большее. Я и есть воплощение красоты. Эту красоту должны знать, ее нужно показывать, ею должны любоваться. И ты, дуралей, не стыдиться или прятать ее должен, а, наоборот, выставлять напоказ средь бела дня. Но и это еще не все. Воплощенную красоту, мою красоту, нужно показывать всем, в первую очередь жаждущим ее увидеть. Эта женщина жаждет насладиться не пресной красотой хваленого византийского шедевра, а мною. Ты только глянь на ее стриженый затылок, ишь как распалился, неужели не чувствуешь? Короче, не зли меня, лучше поскорее освободи от этих пут и выстави, предъяви. Это не просьба, а приказ".
У меня на лбу выступает томная испарина.
"— Ты вообще соображаешь, где мы? — Ну и что с того? — Как это что? Это же святое место, храм божий".
"Он" рвет и мечет: "- А я и есть бог, единственный действительно существующий в этом и ином мире. Я — изначальный бог, породивший всех прошлых, настоящих и будущих богов. И храм этот на самом деле посвящен мне, ибо я жизнь, а храмы посвящены жизни".
"Он" орет с такой безумной яростью, с такой безапелляционностью, что я уже не в силах сопротивляться. И как это всегда со мной бывает в моменты полного бессилия, я не столько смиряюсь, сколько отождествляюсь с "ним". Я погружаюсь в сон, "его" сон, где я — это "он", а "он" — это я.