В конце 50-х годов Борис Слуцкий написал и опубликовал в журнале «Знамя» стихотворение «Я учитель школы для взрослых…». В нем была следующая строфа:
Даже если стихи слагаю,Все равно — всегда между строк —Я историю излагаю,Только самый последний кусок.
И действительно, на протяжении всего своего творческого пути он излагал историю, но делал это не как историк, а как поэт. В его лирическом дневнике соседствовали и стихи, точно воспроизводившие события, настроения, ощущения сегодняшнего дня, и стихи-записи о дне вчерашнем или позавчерашнем, и стихи-воспоминания о днях войны, о тридцатых и даже двадцатых годах, о послевоенном времени и времени XX съезда, и стихи-раздумья о давних или только что произошедших событиях и переменах… А поскольку Слуцкий и события сорокалетней давности, и свежие происшествия воспринимал и воссоздавал в стихе с одинаковым чувством историзма, его лирический дневник сам собой, не преднамеренно превращался в летопись, или, как он любил говорить, «аннал».
Когда после смерти Б. Слуцкого я впервые прочел все его рабочие тетради, в которых оказалось огромное количество неопубликованных произведений, и сверил впечатление от них с впечатлением от того, что было им опубликовано при жизни, я увидел, что поэт сделал нечто,
в русской поэзии до того небывалое: лирическим и балладным стихом он написал хронику жизни советского человека, советского общества за полвека — с 20-х до 70-х годов. Причем хроника эта густо насыщена не только событиями историческими, масштабными, но и бытом нашей жизни, той материальной и духовной атмосферой, в которой жили наши деды, отцы и мы сами.
Так вот, книга, лежащая сейчас перед читателем, и есть первая, пусть неполная попытка восстановления этого эпоса, созданного Борисом Слуцким. Вот почему она имеет право стоять рядом с прозаическими книгами, вот почему она носит столь непривычное для стихотворной книги название «Я историю излагаю…».
Кроме последовательности изложения (разделы или главы этой книги посвящены соответственно двадцатым — тридцатым годам, военной поре, первым послевоенным годам, хрущевскому периоду и времени от середины шестидесятых годов до конца семидесятых), этот эпос связан также ярко проявленной личностью ее автора, четко выписанной его биографией. В книге предстает жизнь и судьба свидетеля и участника эпохи, воина и поэта, человека зоркого и совестливого, доброго и честного, чьи взгляды на время и людей не пребывали в неподвижности, а развивались и двигались с накоплением жизненного и творческого опыта.
Борис Слуцкий писал о двадцатом столетии: «В этом веке все мои вехи, все, что выстроил я и сломал». Сын этого века, он рассказал о нем, о его вехах, о его людях, о самом себе с предельной, порой беспощадной искренностью и откровенностью.
Как уже сказано, первое место в этой книге занимает история. Это не значит, что поэзия здесь не присутствует. Она есть. В полной мере.
Юрий Болдырев
I. ЕЩЕ ВСЕ БЫЛИ ЖИВЫ
Гудки
Я рос в тени заводаИ по гудку, как весь район, вставал —Не на работу: я был слишком мал —В те годы было мне четыре года.Но справа, слева, спереди — кругомХодил гудок. Он прорывался в дом,Отца будя и маму поднимая.А я вставалИ шел искать гудок, но за домамиНе находил.Ведь я был слишком мал.С тех пор, и до сих пор, и навсегдаВошло в меня: к подъему ли, к обедуГудят гудки — порядок, не беда.Гудок не вовремя приносит беды.Не вовремя в тот день гудел гудок,Пронзительней обычного и резче,И в первый раз какой-то странный, вещийМне на сердце повеял холодок.В дверь постучали, и сосед вошел,И так сказал — я помню все до слова:— Ведь Ленин помер.— присел за стол.И не прибавил ничего другого.Отец вставал, садился, вновь вставал.Мать плакала, склонясь над малышами.А я был мал, и что случилось с нами —Не понимал.
И дяди и тети
Дяди в отглаженных сюртуках,с дядей, который похож на попа,главные занимают места:дядей толпа.Дяди в отглаженных сюртуках.Кольца на сильных руках.Рядышком с каждым, прекрасна на вид,тетя сидит.Тетя в шелку, что гремит на ходу,вдруг к потолкувоздевает глазаи говорит, воздевая глаза:— Больше сюда я не приду!Музыка века того: граммофон.Танец эпохи той давней: тустеп.Ставит хозяин пластиночку. Онвежливо приглашает гостей.Я пририсую сейчас в уголке,как стародавние мастера,мальчика с мячиком в слабой руке.Это я сам, объявиться пора.Видите мальчика рыжего там,где-то у рамки дубовой почти?Это я сам. Это я сам!Это я сам в начале пути.Это я сам, как понять вы смогли.Яблоко, данное тетей, жую.Ветры, что всех персонажей смели,сдуть не решились пушинку мою.Все они канули, кто там сидел,все пировавшие, прямо на дно.Дяди ушли за последний пределс томными тетями заодно.Яблоко выдала в долг мне судьба,чтоб описал, не забыв ни черта,дядю, похожего на попа,с дядей, похожего на кота.
Летом
Словно вход,Словно дверь —И сейчас же за неюНачинается время,Где я начинался.Все дома стали больше.Все дороги — длиннее.Это детство.Не впал я в него,А поднялся.Только из дому выйду,На улицу выйду —Всюду светлые краски такого разгара,Словно шар я из пены соломинкой выдулИ лечу на подножке у этого шара.Надо мною мечты о далеких планетах.Подо мною трамваи ярчайшего цвета —Те трамваи, в которых за пару монетокМожно много поездить по белому свету.Подо мною мороженщик с тачкою белой,До отказа набитою сладкой зимою.Я спускаюсь к нему,Подхожу, оробелый,Я прошу посчитать эту вафлю за мною.Если даст, если выдаст он вафлю — я будуПеретаскивать лед для него хоть по пуду.Если он не поверит,Решит, что нечестен, —Целый час я, наверное,Буду несчастен.Целый час быть несчастным —Ведь это не шутки.В часе столько минуток,А в каждой минуткеЕще больше секунд.И любую секундуВ этом часе, наверно,Несчастным я буду!Но снимается с тачки блестящая крышка,И я слышу: «Бери!Ты хороший мальчишка!»
Последние кустари
А я застал последних кустарей,ремесленников слабых, бедных, поздних.Степенный армянин или еврей,холодный, словно Арктика, сапожникгвоздями каблуки мне подбивал,рассказывая не без любованья,когда и где и как он побывали сколько лет — за это подбиванье.Присвоили заводы слово «цех»,цеха средневековые исчезли,а мастера — согнулись и облезли.Но я еще застал умельцев тех.Теперь не император и не папа —их враг, их норма, их закон,а фининспектор — кожаная лапа,который, может, с детства им знаком.Работали с зари и до зарифанатики индивидуализма.В тени больших лесов социализмасвои кусты растили кустари.Свое: игла, наперсток, молоток.Хочу — приду! Хочу — замок повешу.Я по ладоням тягостным, по весукустаря определить бы смог.
Ёлка
Гимназической подруги мамыстайка дочерейсветятся в декабрьской вьюге,словно блики фонарей.Словно елочные свечи,тонкие сияют плечи.Затянувшуюся осеньтолько что зима смела.Сколько лет нам? Девять? Восемь?Елка первая светла.Я задумчив, грустен, тих —в нашей школе нет таких.Как зовут их? Вика? Ника?Как их радостно зовут!— Мальчик, — говорят, — взгляни-ка!— Мальчик, — говорят, — зовут! —Я сгораю от румянца.Что мне, плакать ли, смеяться?— Шура, это твой? Большой.Вспомнила, конечно. Боба. —Я стою с пустой душой.Душу выедает злоба.Боба! Имечко! Позор!Как терпел я до сих пор!Миг спустя и я забыт.Я забыт спустя мгновенье,хоть меня еще знобит,сводит от прикосновеньятонких, легких детских рук,ввысь подбрасывающих вдруг.Я лечу, лечу, лечу,не желаю опуститься,я подарка не хочу, яне требую гостинца,только длились бы всегдаэти радость и беда.
Музшкола имени Бетховена в Харькове
Меня оттуда выгнали за профТак называемую непригодность.И все-таки не пожалею строфИ личную не пощажу я гордость,Чтоб этот домик маленький воспеть,Где мне пришлось терпеть и претерпеть.Я был бездарен, весел и умен,И потому я знал, что я — бездарен.О, сколько бранных прозвищ и именЯ выслушал: ты глуп, неблагодарен,Тебе на ухо наступил медведь.Поёшь? Тебе в чащобе бы реветь!Ты никогда не будешь пониматьНе то что чижик-пыжик — даже гаммы!Я отчислялся — до прихода мамы,Но приходила и вмешивалась мать.Она меня за шиворот хваталаИ в школу шла, размахивая мной.И объясняла нашему кварталу:— Да, он ленивый, да, он озорной,Но он способный: поглядите руки,Какие пальцы: дециму берет.Ты будешь пианистом. Марш вперед! —И я маршировал вперед. На муки.Я не давался музыке. Я знал,Что музыка моя — совсем другая.А рядом, мне совсем не помогая,Скрипели скрипки и хирел хорал.Так я мужал в музшколе той вечерней,Одолевал упорства рубежи,Сопротивляясь музыке учебнойИ повинуясь музыке души.