Я отвечаю за все
Шрифт:
Гебейзен дико взглянул на бывшую артистку и ушел, шаркая старыми комнатными туфлями. В одиннадцать расторопный старшина сбегал за такси. Спящую Наташу он взял на руки, она так и не проснулась, только в вагоне, когда ее укладывали, пролепетала:
— Папа… папа…
— Спи, спи, детка, — деловито ответил Зябликов, — на работе папочка.
Нина Леопольдовна считала чемоданы, а Вера Николаевна разговаривала с Инной Матвеевной, которая в этом же купе ехала в столицу к своему покровителю — генералу. По ее мнению, от грядущих неприятностей только он мог спасти «двух сироток». Разве она виновата в том, что к ней заявился ее школьный товарищ,
Зябликов, пожелав Вере Николаевне и старухе «счастливо отдохнуть», отправился в свой жесткий вагон, согласно выписанному воинскому литеру. Нина Леопольдовна, с ловкостью ведьмы из сказки, вспорхнула на верхнюю полку. Вера закрыла дверь, защелкнула замок. Проводница обещала к ним больше никого не пускать. Стаканы с чаем позвякивали на столе, Инна спросила — позволит ли ей Вера Николаевна выкурить одну папироску, вообще-то она считает, что курить, да еще врачу — заступнику здоровья, — преступление, и никогда не курит, но вот второй день…
— Нервы, — сочувственно согласилась Вересова.
— Да, совершенно разболтались. А вы надолго, Вера Николаевна?
Вера печально улыбнулась. Печально и немножко загадочно. Мать наверху, чавкая, ела яблоко, не догрызенное Наташей. Вагон мотало, стаканы звенели громко.
— Неужели семья… — словно догадываясь, сказала Горбанюк. — Трещина в быту?
Папиросу она держала красиво, двумя пальцами левой руки. Пальцы были длинные, ногти крупные, розовые, некрашеные.
Вересова ответила не сразу.
— Разрушить семью! — воскликнула Инна Матвеевна. — Ребенок! Как вы решились? Ведь это невосстановимо…
И тут в Вере Николаевне сработал великолепный механизм — автомат самозащиты. Она даже была не слишком виновата. Ею управлял инстинкт. И фраза, которую она выговорила, сложилась сама собой.
— Господи, — с тихим вздохом произнесла она, — господи, неужели вы можете предположить, что тут присутствует моя инициатива? Просто… изо дня в день видеть, как старая любовь попирает нашу — не только любовь, но даже наш брак…
— Понимаю, — сказала Инна Матвеевна, — не мучайте себя, голубушка. Все понимаю. Об этом уже давно говорят. Правда, что-де все шито-крыто…
Со вздохом сочувствия она положила свою ладонь на руку Веры, которая потянулась было за чаем, но вышло так, что она пожала холодную руку Горбанюк. Пожала по-дружески, с благодарностью за понимание. И тотчас же они стали болтать — откровенно, быстро, перебивая друг друга, со вздохами, с короткими слезами, с восклицаниями:
— О, это нелегко, я понимаю!
Или:
— Только женщина может почувствовать это состояние!
Или еще:
— Он, разумеется, великолепный человек и работник первоклассный, но…
В этом самом «но» и было, оказывается, все дело. В этом не высказанном до конца «но». В этом универсальном, емком, всеобъемлющем «но».
С ревом, скрежетом и свистом, грохоча на стыках и проскакивая маленькие спящие станции, несся «в Москву, в Москву» скорый поезд. Тихо спала Наташа, не знающая ничего о том, что ее увозят от отца. Похрапывала и причмокивала на верхней полке изысканно-артистичная Нина Леопольдовна, снились ей аплодисменты, переходящие в овации, и «тысячи взволнованных глаз нашего замечательного зрителя», как любила она говорить в патетические минуты. А Вера
— И потом, ведь он не растет, — устало произнесла Вера Николаевна, — совершенно не движется вперед. Он остановился в своем поступательном движении. Стал на мертвый якорь…
— А останавливаться нельзя, — печально подтвердила Горбанюк. — Тот, кто остановился, тот не движется дальше. Это — катастрофа…
— Катастрофа, вы правы! — сказала Вера Николаевна.
— И еще какая катастрофа. Ведь в нашей жизни именно поступательное движение вперед определяет все.
— А вы знаете, почему это с ним случилось, — вдруг живо и проникновенно произнесла Вересова, — знаете?
— Вероятно, нет!
— Из-за его тетушки, которая находится в заключении. Он не считает ее виноватой. Отсюда некое раздвоение жизни, он морально опустошен, отсюда — неверие. Нет полной отдачи. Он служит, и только…
Инна Матвеевна внимательно взглянула на Веру. Внимательно и сочувственно. Внимательно и ласково.
— Бедняжка, — после большой паузы сказала она. — Представляю, как вам было трудно. Ничего, крепитесь! У вас все впереди! И настоящая работа, и, быть может, чувство к человеку, достойному вас, и даже перспективы в науке. Бывает, что все приходится начинать заново. Не так ли?
ПОШЛОСТИ И ПОДЛОСТИ
В Брянске, где была пересадка, плацкарты им не достались, и они оба — и Саинян, и Устименко, как в военные времена, кинулись к своему составу с лихим разбойничьим кличем «сарынь на кичку!». Минут за двадцать до прихода поезда Владимир Афанасьевич купил бутылку водки, и они, чтобы согреться после бессонной ночи, выпили «в плепорцию» прямо из горлышка, закусили хрустящими огурцами, весело опьянели и, чрезвычайно довольные хоть и морозным, но весенним днем, путешествием, друг другом, всем тем примечательным и поучительным, чего навидались у потрясшего их души Павла Ефимовича Бейлина, ввалились в жесткий, раскаленный чугунной печкой вагон и полезли занимать верхние полки. Вагаршак взобрался первым, но, почувствовав неловкость из-за того, что Устименко два раза сорвался, спрыгнул вниз и подсадил своего шефа, сам забрался на свое место окончательно и предложил поесть.
У них было четыре луковицы, хлеб и вареная курка, купленная на каком-то тихом полустанке. Были еще и огурцы в газете.
— Ей-богу, я пьяный, — сказал Саинян, когда поезд тронулся. — Или эта водка такая крепкая?
— Просто вы пить не умеете! — с видом заправского выпивохи ответил Устименко. — У вас ведь в Армении вино?
— И коньяк! — словно он и вправду помногу пивал коньяк, значительно произнес Вагаршак. — Эх, сейчас бы еще рюмочку для завершения!
Внизу заругались, поссорившись, какие-то тетечки, Вагаршак, свесившись, сияя плотными зубами, румянцем, зрачками, произнес короткую речь о преимуществах доброго мира над злой ссорой.