Якорь в сердце
Шрифт:
— Это тоже длинная история, — уклончиво сказал Кристап и, к своему удивлению, почувствовал, что не может больше противиться искушению и должен после долгих лет молчания наконец выговориться.
Темная осенняя ночь. Моросит дождь.
В концентрационном лагере Саласпилс не горит ни один прожектор, очертания бараков лишь слабо угадываются во мраке.
Но неподвижность темноты обманчива. Она тревожна, насыщена множеством звуков: стучат кованые каблуки охранников, деревянные башмаки заключенных, раздается хриплая
Какие-то тени, согнувшиеся под тяжестью ноши, бегут вдоль колючей проволоки, грузят в машины архивы лагерной администрации, узлы с награбленным добром. Через ворота, к последнему грузовику гонят партию заключенных, заталкивают в кузов.
Погрузка окончена. Вспыхивают фары. Свет выхватывает из темноты сторожевые вышки и, скользнув по ним, уплывает в сторону. Лагерь погружается в темноту.
Колонна набирает скорость.
Но, отъехав немного, она вынуждена остановиться: по шоссе в сторону Риги непрерывным потоком откатываются части отступающего вермахта.
От последнего грузовика, точно подброшенный неожиданным толчком тормозов, отделяется темный силуэт, перебегает дорогу, скрывается в сосняке.
— Стой!
За окриком следует автоматная очередь.
Беглец вытаскивает спрятанный за пазухой револьвер, но не отстреливается. Дорога каждая секунда.
Фашисты тоже дорожат временем. Безумие тратить его на преследование какого-то висельника, когда нужно самим спасать свою шкуру. Заметив просвет в потоке мотоциклов и бронемашин, начальник колонны приказывает продолжить путь.
Беглец достиг заброшенных каменоломен и осторожно пробирается вперед. Это Кристап. Ему нет еще и двадцати. На нем рваное пальто с лагерными нашивками.
Вдали слышится канонада, где-то стрекочет автомат. Затем наступает глубокая тишина. Поминутно оглядываясь, Кристап крадется между глыбами камня. С каждым шагом к нему возвращается уверенность. Никто за ним не гонится. Наконец он выпрямляется и что есть духу бежит вперед.
В эту ночь рижские улицы залиты светом — пылают взорванные здания, горят бесчисленные костры, на которых шуцманы жгут папки, кипы документов, свертки и пакеты, время от времени поливая их бензином. В тени домов ежеминутно вонзаются яркие снопы автомобильных фар. Никто уже не соблюдает правила затемнения — лишь бы успеть: совсем рядом гремит тяжелая артиллерия Советской Армии.
Но Кристап должен быть вдвойне осторожным. Поймают — расстреляют на месте. Особенно здесь, в пригороде, в рабочем районе, вблизи от гетто. Скорей бы добраться до центра, к родителям.
Внезапно его настигает слепящий свет. Это колонна грузовиков, в которых немецкие летчики эвакуируют оборудование военного аэродрома. Кажется, нет конца надвигающейся лавине огней.
Он припадает к дверям какого-то здания, но это нисколько его не спасает — видна каждая заплата на непомерно длинном, болтающемся пальто, каждая морщинка на исхудалом, обросшем щетиной лице.
Кристап еще теснее прижимается к дверям, и они с мерзким скрипом, как бы нехотя подаются. Он успевает заметить лестницу, ведущую наверх, затем все поглощает темнота.
Второй этаж. Он открывает дверь квартиры, ощупью добирается до окна, поднимает маскировочную штору, и в луче фар, который падает с улицы, в комнате загораются желтые звезды. Не сразу до него доходит, что это не галлюцинация. Желтые звезды Давида горят на одежде, разбросанной по всей комнате. Груды тряпья и узлов свидетельствуют о том, что квартира брошена в чрезвычайной поспешности.
Мало-помалу его глаза привыкают к полумраку. В комнате шесть сдвинутых вплотную кроватей, два стула и стол, заваленный книгами и альбомами. Сверху лежат книги на голландском и французском языках, ниже на словацком и немецком. И только в самом низу Кристап замечает рижские издания: «Как закалялась сталь», выпущенную в 1940 году, сочинения Горького и избранные стихи Маяковского. Короткая и потрясающая хроника рядовой комнаты еврейского гетто.
Столь же трагичны семейные альбомы, свезенные сюда из разных стран Европы, особенно младенцы, которые сняты голышом в классической для младенцев всего мира позе — лежащими на животе. Они так похожи друг на друга, что в глазах у Кристапа детские тельца сливаются в пляшущий круг. Вдруг раздается пулеметная очередь — и дети, словно подкошенные, исчезают во мраке.
Кристап высовывается в окно. Красные огоньки удаляющейся автоколонны гаснут в ночи. Затихают выхлопы натужно воющих моторов…
И вот Кристап дома. Он сидит в столовой, знакомая с детских лет обстановка почти не изменилась. Только там, где полагалось бы красоваться безделушкам — на буфете из красного дерева, в застекленной горке, на столике торшера, — пусто. Темные четырехугольники на выцветших обоях молча рассказывают о том, что в последние годы хозяева беспрестанно распродавали накопленное за долгую жизнь добро.
Зато стол, за который его усадили, накрыт с необычайной для оккупационного времени роскошью. Видно, мать выложила все содержимое кладовки. Она сидит, сложив руки на коленях, не в силах оторвать от Кристапа исполненного нежности взгляда.
— Ешь, сынок, ешь! — поторапливает она. — Ты ведь знаешь, завтрак нужно съесть самому, обед разделить с другом, ужин…
— Помню, мама, — перебивает ее Кристап и устало улыбается. — Но для меня это и ужин и завтрак… Лягу на боковую и просплю не меньше трех суток.
— Только прежде вымоешься. Твое жуткое пальто и белье я сунула в печку. Они выглядели так, будто, ты не менял их целую вечность.
Кристап поднимает глаза на мать и понимает, что она не имеет ни малейшего представления о концлагере.
— Я сутки прятался в каменоломнях…
— Нет, молчи, — она проводит ладонью по руке сына. — Ты, наверное, все эти годы тяжко болел. Ни разу не попросил, чтобы тебе прислали что-нибудь из еды, только одни лекарства. Вначале отец пытался по твоим заказам поставить диагноз, а потом сказал, что у тебя, очевидно, все хворости, все болезни, какие описаны в медицинской энциклопедии Платэна.