Яков. Воспоминания
Шрифт:
Глаза загорелись, пальчик чертил в воздухе неведомые фигуры. Она поглощена захватившей ее идеей и ничего вокруг не замечала, даже меня. А я откровенно любовался ею, такой поглощенной своими идеями, такой юной и полной жизни!
— Мазаев слишком прост для этой истории, — заявила Анна решительно. — Семенов! Я должна кое-что проверить… Вы что-то сказали?
— Нет, ничего.
Я хотел предостеречь ее, попросить быть осторожнее. А может быть, я хотел сказать ей, что она очаровательна. Сам не знаю. Поэтому и не
А я остался в парке один, с осознанием ушедшей молодости, таким острым на фоне юности и жизнелюбия этой чудесной девушки. Но отчего-то было не грустно, а даже радостно как-то. Будто она поделилась со мной своей молодостью, восторженным и чистым восприятием мира. Будто я прикоснулся к чему-то удивительно светлому, о существовании чего догадывался, но никогда не верил, что оно может существовать взаправду. И слова вырвались сами, не спрашивая моего разрешения:
— Что за чудное было мгновение!
Постоял еще минуту, улыбаясь неведомо чему, и, стряхнув с себя наваждение, отправился разыскивать свой экипаж. Мгновения мгновениями, а у меня дело. И оно само себя не раскроет.
Утром, придя в управление, я застал Коробейникова за допросом Мазаева. По первым же услышанным словам было понятно, что Мазаев, с его точки зрения, абсолютно ни при чем. Трость не нашел. Семенова не догнал. Кулешову не видел. И вообще ничего не видел. И если дать ему поговорить еще пять минут, то окажется, что он и вовсе у Кулешовых не был.
— Вот, ударился в бега! — доложил Коробейников. — Пришлось с городовыми его ловить.
— Что, скрыться хотели? — спросил я художника.
— А почем я знал, что он полицейский! — Мазаев явно маскировал испуг фанфаронством, хамством даже. — Вы на рожу его посмотрите! Вот на вас посмотришь — сразу видно, фараон. А этот? Мазурик он и есть мазурик!
М-да, не понравилось господину художнику быть под следствием. Вот и мстит по мелочи. К чести Коробейникова, он не повелся, даже не показал, что задет. Невозмутимо (почти) передал мне пачку каких-то бумаг:
— Я провел обыск, изъял письма. А вдруг там что-то интересное.
Ишь ты, какой молодец! И инициативу проявил. Не только затребованного задержанного доставил, но и обыск провел. Надо будет поощрить. Похвалить хотя бы.
Я перебирал пачку писем и вдруг наткнулся на конверт из знакомой бумаги. Картина сложилась мгновенно, в секунду. Сразу стало понятно все. Все, кроме одного: где взять доказательства? И, желательно, неопровержимые. Продолжая держать письмо в руках, я спросил Мазаева:
— Вы что, с госпожой Громовой переписываетесь?
— Так она мне приглашение-то прислала на этот злополучный вечер.
Я достал листок из конверта, сверил с тем, что забрал в доме Кулешовых.
В одну картину сложилось все. Так уже бывало не раз: один факт порождал лавину понимания, объясняя то, что было ранее непонятно. И язвительность, с которой Громова отзывалась о покойной уже Кулешовой на террасе у Мироновых, и то, что обе погибшие девушки были связаны с Петром Ивановичем… Да, все понятно и прозрачно. И я абсолютно уверен, что прав. Вот только как это доказать? Пока никак. А стало быть, придержим при себе свое мнение. И будем планомерно рыть. Что-нибудь нароется обязательно, как опыт подсказывает.
Евграшин отпустил Мазаева, чрезвычайно довольного таким поворотом. А я остался с недоумевающим Коробейниковым. Вот ему я, пожалуй, объясню все свои догадки, но чуть позже. Сейчас стоило поторопиться, пока возможные доказательства не исчезли. Я показал Коробейникову два одинаковых листочка, из письма Мазаеву и из комнаты Кулешовой:
— Отправляйтесь в дом к Мироновым. Мне нужны письма, которые Петр Миронов получал в последние дни.
— Письма? Я понял.
И Коробейников вылетел за дверь. Гляди ты, и в самом деле понял, похоже. Однозначно, не ошибся я с помощником.
А я остался размышлять, как доказать, если нет доказательств.
Обратно Коробейников вернулся довольно быстро. С письмами. А также с Анной Мироновой и с Семеновым, которого он задержал, когда тот на нее вроде как напал. Это было неожиданно, непонятно и шло вразрез с моими подозрениями. Но это было. И с этим нужно было работать:
— Вы признаетесь в убийствах? — приступил я к допросу.
Семенов сидел на стуле сжавшись, дышал от волнения тяжело:
— Какое убийство! Я всего лишь писал стихи о любви!
— Верно. Сначала о любви, а потом о смерти.
— Послушайте, я не виноват, что мои возлюбленные умерли, — возбужденно говорил Семенов. — Это совпадение! Нет, вы ничего не докажете!
Ох, не люблю я это слово! Я в совпадения не верю! И Семенов мне не нравился, очень:
— Так мы не докажем, или вы невиновны?
— Не ловите меня на слове!!!
Руки дрожат, вспотел весь, шею тянет нервически. Он мне противен. Даже хамство Мазаева было как-то приятнее:
— Можете идти.
Три человека устремили на меня изумленные взгляды.
— Что?
Это Семенов. С изумлением, недоверием, облегчением.
— Вы свободны.
— Что?!
Это Анна Викторовна. Тут, разумеется, облегчения никакого. Зато возмущения в голосе столько, что того и гляди выплеснется. И выплеснется ведь. Ладно, я не мальчик, сумею успокоить барышню.
Поймал себя на том, что жду изумленного «Что?» от Коробейникова. Для симметрии, видимо. Спасибо Вам, Антон Андреевич, что промолчали. Иначе вовсе водевиль получился бы.